Скачать:TXTPDF
Сумерки идолов или как философствуют молотом

свободе. Ибо что такое свобода, как не воля к ответственности за самого себя; как не сохранение дистанции, которая нас разделяет; как не равнодушие к тяготам, суровым лишениям, даже к жизни; как не готовность жертвовать за своё дело людьми, не исключая и самого себя? Свобода означает, что мужественные, воинственные и победоносные инстинкты господствуют над другими инстинктами, например над инстинктом «счастья». Освободившийся человек, тем более освободившийся ум, попирает ногами всё то презренное благоденствие, о котором мечтают мелочные лавочники, христиане, коровы, женщины, англичане и прочие демократы. Свободный человеквоин. — Чем измеряется свобода, как у индивидов, так и у народов? Сопротивлением, которое надо преодолеть, трудом, затраченным на то, чтобы оставаться наверху. Высший тип свободных людей следовало бы искать там, где постоянно преодолевается высшее сопротивление: в пяти шагах от тирании, у самого порога опасности рабства. Это верно психологически, если понимать здесь под «тираном» непреклонные и страшные инстинкты, требующие по отношению к себе максимума авторитета и дисциплины, — ярчайший тип этого Юлий Цезарь; это верно также и в политическом отношении, стоит лишь проследить ход истории. Народы, имевшие какую-либо ценность, ставшие ценными, никогда не делались таковыми под влиянием либеральных институтов: великая опасность делала из них нечто заслуживающее уважения, — опасность, которая впервые знакомит нас с нашими средствами помощи, нашими добродетелями, с нашим оружием, с нашим духом, которая принуждает нас быть сильными… Первый принцип: надо, чтобы тебе пришлось быть сильным — иначе никогда им не будешь. — Те огромные теплицы для сильной, для сильнейшей породы людей, какая когда-либо существовала, аристократические общины, подобные Риму и Венеции, понимали свободу как раз в том смысле, в каком понимаю её я: как нечто, что имеешь и чего не имеешь, чего хочешь, что завоёвываешь…

39

Критика современности. — Наши институты уже ни на что не годятся — в этом все единодушны. Но виной тому не они, а мы. После того как мы лишились всех инстинктов, из которых вырастают институты, мы лишились и всех институтов, поскольку мы уже негодны для них. Демократизм во все времена был упадочной формой организующей силы: уже в «Человеческом, слишком человеческом» (I, 318) я охарактеризовал современную демократию со всеми её половинчатостями, вроде «Германского рейха», как упадочную форму государства. Чтобы существовали институты, должна присутствовать известная воля, инстинкт, императив, антилиберальный до ярости: воля к традиции, к авторитету, к ответственности на столетия вперёд, к солидарности прошлых и будущих поколений in infinitum[60 — до бесконечности (лат.).]. Если эта воля налицо, то основывается нечто подобное imperium Romanum; или подобное России, единственной державе, у которой сегодня есть будущность, которая может ждать, которая ещё может что-то обещать, — России, антониму жалкого европейского партикуляризма и нервозности, вступившей вместе с основанием Германского рейха в критическую стадию… У целого Запада нет больше тех инстинктов, из которых вырастают институты, из которых вырастает будущее: его «современному духу» быть может, ничто не приходится в такой степени не по нутру. Живут для сегодняшнего дня, живут слишком быстро, — живут слишком безответственно: именно это называют «свободой». То, что делает институты институтами, презираемо, ненавидимо, всего этого избегают; воображают опасность нового рабства там, где лишь раздаётся слово «авторитет». Так далеко заходит décadence в ценностных инстинктах наших политиков, наших политических партий: они инстинктивно предпочитают то, что разлагает, что ускоряет конец… Свидетельством этому служит современный брак. Из современного брака, очевидно, улетучился всякий разум — но это служит доводом не против брака, а против современности. Разумность брака заключалась в юридической, исключительно на муже лежащей ответственности: это давало браку устойчивость, тогда как нынче он хромает на обе ноги. Разумность брака заключалась в его принципиальной нерасторжимости: это придавало ему такой тон, который, наперекор случайному чувству, страсти и мгновению, умел заставлять прислушиваться к себе. Она заключалась равным образом в ответственности семей за выбор супругов. Возрастающей снисходительностью к бракам по любви устраняется именно основа брака, то, что только и делает из него институт. Институт никогда не основывают на идиосинкразии, брак, как сказано, не основывают на «любви», — его основывают на половом инстинкте, на инстинкте собственности (жена и ребёнок как собственность), на инстинкте господства, который постоянно организует себе самую маленькую ячейку господства, семью, которому нужны дети и наследники, чтобы удержать также и физиологически достигнутую меру власти, влияния, богатства, чтобы надолго готовить задачи будущему, инстинктивную солидарность столетий друг с другом. Брак как институт уже включает в себя утверждение величайшей, прочнейшей организационной формы: если общество само уже не может постоять за себя, как целое, в самых отдалённых будущих поколениях, то брак вообще не имеет смысла. — Современный брак потерял свой смысл, — следовательно, его упразднят.

40: #c_101

Рабочий вопрос. — Глупость, в сущности вырождение инстинкта, являющееся нынче причиной всех глупостей, заключается в том, что существует рабочий вопрос. Об известных вещах не спрашивают: первый императив инстинкта. — Я совершенно не понимаю, что хотят сделать из европейского рабочего, после того как из него сперва сделали вопрос. Он чувствует себя слишком хорошо, и потому запрашивает всё больше и больше, всё с большей нескромностью. В конце концов на его стороне огромное большинство. Надежды, что тут складывается в сословие скромная и довольствующаяся собою порода человека, тип китайца, рассеялись без следа: а ведь это было бы разумно, это было бы почти что необходимо. Что же сделали вместо этого? — Всё, чтобы уничтожить в зародыше даже предпосылки к этому, — инстинкты, в силу которых рабочий возможен как сословие, возможен с его собственной точки зрения, разрушили до основания самой непростительной бездумностью. Рабочего сделали воинственным, ему дали право на союзы, политическое право голоса: что же удивительного, если рабочий ощущает нынче своё существование уже как бедственное (выражаясь морально, как несправедливость)? Но чего хотят? спрашиваю ещё раз. Если хотят цели, то должны хотеть и средств: если хотят рабов, то надо быть дураками, чтобы воспитывать их для господства.

41

«Свобода, которой я не разумею…»: #c_102 — В такие времена, как нынешние, оказаться предоставленным своим инстинктам — это только лишняя напасть. Эти инстинкты противоречат, мешают друг другу, разрушают друг друга; я уже определил современность как физиологическое самопротиворечие. Разумность воспитания требовала бы, чтобы под железным гнётом была парализована по крайней мере одна из этих систем инстинктов, дабы дозволить другой системе набираться сил, сделаться сильной, достигнуть господства. Нынче лишь урезая индивидуум, сделаешь его возможным: возможным, т. е. цельным… Происходит обратное: притязание на независимость, на свободное развитие, на laisser aller[61 — развитие событий своим чередом (фр.).] изъявляется с наибольшей горячностью теми, для кого никакая узда не была бы слишком строгой — это имеет место in politicis, это относится и к искусству. Но это симптом décadence: наше современное понятие «свобода» — ещё одно доказательство вырождения инстинкта.

42

Где нужна вера. — Среди моралистов и святых ничто не встречается столь редко, как честность; сами они, может быть, говорят обратное и даже верят обратному. Когда вера оказывается полезнее, эффективнее, убедительнее, чем сознательное лицемерие, то лицемерие инстинктивно превращается тотчас же в невинность: первое правило для понимания великих святых. То же и у философов, у другого вида святых, вся суть их ремесла в том, что они допускают лишь известные истины, — а именно такие, на которые их ремесло имеет общественную санкцию, — говоря по-кантовски, истины практического разума. Они знают, что они должны доказывать, в этом они практичны, — они узнают друг друга по тому, что они сходятся во взглядах на «истины». — «Ты не должен лгать» — по-немецки: остерегайтесь, господин философ, говорить правду…

43

На ухо консерваторам. — Чего раньше не знали, и что знают, могли бы знать теперь, — развитие в обратную сторону, возврат в каком бы то ни было смысле и степени совершенно невозможен. По крайней мере мы, физиологи, знаем это. Но все жрецы и моралисты верили в нечто подобное, — они хотели вернуть, ввернуть человечество в прежнюю меру добродетели. Мораль всегда была прокрустовым ложем. Даже политики подражали в этом проповедникам добродетели; ещё и нынче есть партии, мечтающие как о цели, чтобы все вещи стали пятиться раком. Но никто не волен быть раком. Ничего не поделаешь: надо идти вперёд, хочу сказать, шаг за шагом дальше в décadence (вот моё определение современного «прогресса»)… Можно притормозить это развитие и тем самым запрудить самое вырождение, накопить его, сделать более бурным и внезапным — больше сделать нельзя ничего.

44

Моё понятие гения. — Великие люди, как и великие времена, суть взрывчатые вещества, в которых накоплена огромная сила; их предусловием, исторически и физиологически, всегда является то, что на них долго собиралось, накапливалось, сберегалось и сохранялось,: #c_103 — что подолгу не происходило никаких взрывов. Если напряжение в массах становится слишком велико, то достаточно самого случайного раздражения, чтобы вызвать к жизни «гения», «деяние», великую судьбу. Какое тогда дело до окружения, эпохи, «духа времени», «общественного мнения»! — Возьмём в пример Наполеона. Франция времён революции, и тем более дореволюционная Франция, породила бы тип, противоположный Наполеону; да она и породила его. И как раз поскольку Наполеон был человеком иного закала, наследником более сильной, продолжительной, старой цивилизации, чем та, что разлетелась во Франции вдребезги, то он и стал здесь властелином, он один был здесь властелином. Великие люди необходимы, время же их появления случайно; и причина того, что они почти всегда делаются господами над ним, кроется только в том, что они сильнее, старше, что история долго накапливала их. Между гением и его временем такое же отношение, как между сильным и слабым, а также как между старым и молодым: причём время в этом соотношении всегда гораздо моложе, слабее, незрелее, неуверенней, ребячливей. — Что нынче на этот счёт во Франции думают совершенно иначе (в Германии тоже, но это неважно), что теория среды, — вот уж настоящая теория невротиков, — стала там священной и почти научной, так что в неё начинают верить даже среди физиологов, — от этого «неважно пахнет», это наводит на печальные размышления. — В Англии это тоже понимают подобным образом, но на сей счёт никто не станет печалиться. У англичанина есть только два способа разобраться с гением и «великим человеком»: либо демократически на манер Бокля, либо религиозно на манер Карлейля. — В великих людях и временах заложена чрезвычайная опасность; всевозможное истощение, бесплодие следуют за ними по пятам. Великий человек — это конец; великое время, Ренессанс например, — это

Скачать:TXTPDF

Сумерки идолов или как философствуют молотом Ницше читать, Сумерки идолов или как философствуют молотом Ницше читать бесплатно, Сумерки идолов или как философствуют молотом Ницше читать онлайн