Он распознал великую потребность языческого мира и, дав совершенно произвольную подборку фактов жизни и смерти Христа, переставив акценты, повсюду сместив центр тяжести… он исконное христианство по сути аннулировал…
В итоге покушение на священников и теологов вылилось благодаря Павлу в новое священничество и в новую теологию — в господствующее сословие, а также и в церковь.
Покушение на непомерное зазнайство «личности» обернулось в итоге верой в «вечную личность» (заботой о «вечном спасении»…), парадоксальнейшим перегибом личностного эгоизма.
В том-то и юмор всего этого дела, трагический юмор: Павел с неимоверным размахом снова нагромоздил то, что Христос своей жизнью аннулировал. И наконец, когда церковь готова, она берёт под своё покровительство даже существование государства…
Церковь являет собой именно то, против чего проповедовал Иисус — и против чего он наставлял бороться своих учеников.
Никакой бог не умер за наши грехи; никакого спасения в вере; никакого воскрешения после смерти — это всё подлоги и фальсификации того «истинного» христианства, ответственность за которые следует возложить на неисправимого упрямца [Павла].
Образцовая жизнь заключается в любви и смирении; в полноте сердца, которая не отталкивает и самого последнего человека; в безусловном и полном отказе от желания настоять на своей правоте, от защиты, от победы в смысле личного триумфа; в вере в блаженство здесь, на земле, вопреки беде, сопротивлению и смерти; в примирительности, в отсутствии гнева, презрения; в неискательстве награды; в несвязывании никого признательностью; изощрённейшее духовно-умственное бессеребренничество; очень гордая жизнь, подчинённая воле к жизни бедной, жизни-служению.
После того, как церковь отреклась от всей христианской практики и совершенно недвусмысленно санкционировала жизнь в государстве, то есть именно тот образ жизни, против которого Иисус боролся, который он осуждал, ей пришлось вложить смысл христианства куда-то ещё: в веру в неправдоподобные вещи, в церемониал молитвы, в поклонение, праздники и т. д. Понятия «грех», «прощение», «наказание», «воздаяние», — в первохристианстве совершенно несущественные, почти исключённые из обихода, выходят теперь на первый план. Жуткая мешанина из греческой философии и иудейства; аскетизм; беспрерывные судилища и осуждения; иерархия рангов.
Христианство с самого начала всё символическое променяло на примитив:
1. Антитезу «истинная жизнь» — «ложная жизнь» превратно истолковала как противопоставление «посюсторонняя жизнь» и «потусторонняя жизнь»;
2. Понятие «вечная жизнь», противопоставляемое бренности личной жизни, переделали в «личное бессмертие»;
3. Побратание по еврейско-арабской традиции через благодать совместной трапезы, еды и питья, стало «таинством причастия»;{142}
4. «Воскресение» — как вхождение в «истинную жизнь», как «новое рождение» — отсюда: условность истории, наступающая когда-то после смерти;
5. Учение о сыне человеческом как «сыне божьем», жизненные связи между человеком и богом — отсюда: «вторая ипостась божья»{143} — устранено как раз сыновнее отношение всякого человека, даже самого распоследнего, к богу;
6. Спасение через веру, то есть то, что нет иного пути к сыновству у бога, кроме той жизненной практики, которой обучал Иисус, — перетолковано в веру, согласно которой надобно верить в чудесное искупление грехов, не самим человеком добытое, а смертью Христа подстроенное и обеспеченное: благодаря чему пришлось по-новому истолковать и образ «распятого Христа». Эта его смерть сама по себе отнюдь не была главным событием, … это был просто ещё один знак, как надо вести себя с мирскими властями и законами — не противиться… В этом и был пример.
К психологии Павла. Факт — это смерть Иисуса. Остаётся его истолковать… Что истолкование может быть как истинным, так и ложным, подобным людям даже в голову не приходит: просто в один прекрасный день их осеняет идея — «эта смерть могла означать то-то и то-то» — и в ту же секунду она для них именно это и означает! Доказательством же гипотезы служит тот порыв одухотворения, которым она наделяет своего создателя.
«Доказательство силы»: то бишь мысль доказывается своим воздействием, — («по испугу его», как наивно говорит Библия); что вдохновляет — должно быть истинным; за что проливаешь кровь — должно быть истинным.
Здесь происходит всегда одно и то же: внезапное чувство могущества, которое пробуждает в человеке осенившая его мысль, приписывается этой мысли как её качество — а поскольку иного способа почтить мысль, кроме как поименовав её истинной, люди обычно не знают, то первым же определением, которое она получает в знак отличия, оказывается слово истинная… Иначе разве могла бы она так подействовать? Мысль внушена нам некой силой — будь она неправдой, она бы не могла так подействовать… То есть мысль воспринимается как вдохновение извне, а воздействие, которое она оказывает, несёт в себе что-то от неодолимости демонического влияния.
Получается, что мысль, которой этакий декадент не в силах оказать сопротивление, которой он полностью подпадает, тем самым «доказана» как истинная!!!
Все эти святые эпилептики и очевидцы всевозможных галлюцинаций не обладали тысячной долей той честной самокритики, с которой нынче любой филолог подходит к тексту или проверяет историческое событие на предмет его достоверности… все они, в сравнении с нами, просто моральные кретины…
Когда главное не в том, истинно что-либо или ложно, а только в том, как оно воздействует — это признак абсолютного отсутствия умственной порядочности. Тут всё годится — ложь, клевета, самые бесстыдные натяжки, — лишь бы оно помогало достигнуть того градуса разгорячённости, когда люди начинают «верить».
Формальная школа средств совращения в веру: принципиальное презрение любых сфер, откуда может возникнуть противоречие (как то разума, философии и мудрости, недоверия, предусмотрительности); бесстыдное восхваление и возвеличение учения с постоянными ссылками на то, что его ниспослал бог и только бог, — что апостол ничего не значит, — что тут ничто не подлежит критике, только вере, только предполаганию; что воспринять это спасительное учение есть чрезвычайная и величайшая на свете милость и благо; что воспринимать это учение следует только в состоянии глубочайшей благодарности и покорности…
Постоянные спекуляции на враждебности, которую все низшие питают ко всему, что в чести и почёте: им это учение подсовывают как учение против всех сильных и мудрых мира сего, вот что к нему и соблазняет. Оно убеждает отверженных и обделённых всех мастей; оно сулит блаженство, предпочтение, привилегии самым униженным и неказистым; оно возбуждает в бедных, убогих, глупых головах вздорное самомнение, будто бы они и есть пуп и соль земли.
Всё это, ещё раз повторяю, заслуживает самого глубокого презрения: мы избавим себя от критики учения, достаточно взглянуть на средства, которыми оно пользуется, дабы понять, с чем мы тут имеем дело. Оно спекулировало на добродетели, оно самым бессовестным образом узурпировало всю притягательную силу добродетели… оно спекулировало на силе парадокса, на потребности древних цивилизаций в грубости и бессмыслице; оно обескураживало, возмущало, подстрекало к гонениям и злодействам.
Это всё расчётливая, продуманная низость точно того же разбора, что и низость иудейских священников, когда те устанавливали свою власть и создавали иудейскую церковь…
Следует различать: 1. то тепло «любви» как страсти (что зиждется на основах жаркой чувственности) 2. и абсолютное неблагородство{144} христианства — его тягу к постоянным преувеличениям, его болтливость — недостаток холодного ума и иронии — отсутствие воинского во всех инстинктах — предубеждение священников против мужской гордости, против чувственности, наук, искусств.
Павел: он ищет силу против правящего иудейства, — но движение его слишком слабо… Переоценка понятия «иудей» — понятие «раса» отодвигается в сторону; но это означало отрицать основы, фундамент. «Мученик», «фанатик» — значение всякой сильной веры…
Христианство — это форма распада старого мира в глубочайшем его бессилии, при котором самые болезненные и нездоровые слои и потребности всплывают наверх.
Как следствие на первый план должны были выступить иные инстинкты, дабы образовать единство, способную к обороне силу — короче говоря, было необходимо нечто вроде чрезвычайного положения, подобного тому, из которого почерпнули свой инстинкт самосохранения иудеи…
Неоценимую услугу оказали тут гонения на христиан — общность чувства опасности, массовые обращения в веру как единственное средство положить конец гонениям на отдельных лиц (он [Павел], следовательно, и к самому понятию «обращение» относится как можно легче{145}).
Христианско-иудейская жизнь: здесь не доминировала враждебность. Лишь грандиозные гонения, видимо, заставили выплеснуться такие страсти — как жар любви, так и пламя ненависти.
Когда видишь самых близких своих павшими жертвой во имя веры, то поневоле станешь агрессивным; своей победой христианство обязано своим гонителям.
Аскетизм не есть специфическая черта христианства{146} — Шопенгауэр тут заблуждался; аскетизм просто врастал в христианство — повсюду, где и без христианства имеется аскетизм.
Ипохондрическое христианство, все эти зверские муки и пытки совести, точно так же есть только продукт определённой почвы, на которой пустили корни христианские ценности — это отнюдь не само христианство. Христианство впитывало в себя всевозможные хвори худосочных почв, и упрекнуть его можно разве лишь в том, что оно не умело сопротивляться заразе. Но именно в этом и есть его сущность: христианство — это тип декаданса.
Реалией, на которой могло воздвигнуться христианство, была маленькая еврейская семья диаспоры, с её теплом и нежностью, с её неслыханной, да возможно, и непонятной для всей римской империи готовностью помочь, вступиться друг за друга, с её скрытой, рядящейся в одеяния смирения гордостью «избранного народа», с её сокровеннейшим и без всякой зависти отказом от всего, что наверху, от всякого внешнего блеска и самоценной силы. Распознать в этом силу, понять, что это блаженное состояние может перекидываться и на других, оказаться соблазнительным и заразным и для язычников — в этом и есть гениальность Павла: использовать этот кладезь скрытой энергии, умного счастья для создания «иудейской церкви свободного вероисповедания», использовать весь иудейский опыт и навык общинного самосохранения в условиях иноземного владычества, да и иудейскую пропаганду — именно в этом угадал он свою миссию. Ибо то, что он увидел перед собою, был абсолютно аполитичный и задвинутый на обочину разряд маленьких людей — с их искусством утверждаться и пробиваться в жизни, взращённом на некотором числе добродетелей, сводившихся к добродетели одного-единственного смысла («Средство сохранения и возвышения определённой разновидности человека»).
Из маленькой иудейской общины берёт начало и принцип «любви»: здесь под золой смирения и бедности тлеет более страстная душа — не греческая, не индийская и уж тем паче не германская. Песнь во славу любви, Павлом сочинённая, не имеет в себе ничего христианского, — это иудейское раздувание вечного пламени, семитского по происхождению{147}. Если в психологическом отношении христианство чего-то существенного и достигло, так это повышения температуры души в тех более холодных и благородных расах, которые в ту пору были наверху; это было открытие — что даже самая убогая жизнь может стать богатой и бесценной благодаря такому вот повышению температуры…
Само собой разумеется, что такой переход не мог произойти в отношении господствующих сословий: иудеи и христиане обоюдно отличались дурными манерами, —