Скачать:PDFTXT
Воля к власти

поверил бы — но Заратустра никогда не поверит…

Тип бога по типу творческих гениев, «великих людей».

[А сколько новых идеалов в сущности ещё возможно!] Вот вам идеал, который мне удаётся уловить раз в каждые пять недель во время дикой и одинокой прогулки, в лазурный миг кощунственного счастья. Проводить жизнь среди нежных и абсурдных вещей; вчуже от реальности; полу-художником, полу-птицей и метафизиком; без «да» и «нет» по отношению к реальности, за исключением разве тех мигов, когда, подобно хорошему танцору, снисходишь до неё и лёгким касанием мыска признаёшь; вечно под щекочущим зайчиком какого-нибудь солнечного луча счастья; раскован и бодр духом даже в печали — ибо печаль хранит счастливого; прицепляя маленький хвост шалости даже самому святому, — это, как оно само собой понятно, идеал тяжёлого, в центнер весом, духа, духа самой тяжести…

Из воинской школы души. Храбрым, радостным духом, выдержанным посвящается.

Не хочу недооценивать любезные добродетели; но величие души дружит не с ними. Да и в искусствах истинный размах исключает всякую приятность.

Во времена болезненного напряжения и уязвимости — выбирай войну: она закаляет, она наращивает мускулы.

Последним уделом глубоко раненных остаётся олимпийский смех; имеешь только то, что необходимо.

И так уже десять лет: до меня более не доносится ни звука — край без дождя. Нужно иметь в себе большой запас человечности, чтобы не изнемочь в такой засухе.

[Мой новый путь к «да».] — Философия, как я прежде её понимал и жил, есть добровольное гостевание на проклятых и нечестивых сторонах сущего. Из долгого опыта, приобретённого в этом скитании по льдам и пустыням, я научился на всё, что прежде посягало на философствование, смотреть иначе: скрытая история философии, вся психология великих её имён открылась мне в новом свете. «Сколько истины вынесет, на сколько истины отважится данный ум?» — вот вопрос, ставший для меня главным мерилом значения и ценности. Заблуждение — это трусость… всякое достижение познания есть следствие мужества, суровости к себе, чистоты перед собой… Подобная экспериментальная философия, какой я её живу, на пробу предвосхищает даже возможности принципиального нигилизма: однако это вовсе не означает, что она останавливается на отрицании, на «нет», на воле к «нет». Она, напротив и в гораздо большей мере, хочет дойти как раз до обратного, пробиться до дионисийского да-сказания миру как он есть, без изъятий, исключений и разбора, — она хочет вечного круговорота всё тех же вещей, той же логики и нелогичности узлов и хитросплетений. Высшее состояние, которого может достигнуть философ, — это относиться к сущему дионисийски. Моя формула для этого состояния: amor fati[254]…

Сюда же относится и вот что: понять прежде отрицаемые стороны сущего не только как необходимые, но и как желательные, и не только как желательные в отношении к прежде утверждаемым, принятым сторонам (допустим, как их дополнения или предпосылки к их существованию), но ради них самих — как более мощных, плодотворных, истинных сторон сущего, в которых отчётливее артикулирует себя его воля. Равно как сюда же принадлежит и необходимость отнестись к прежде только утверждаемой, одобряемой стороне сущего не столь однозначно; понять, откуда эта прежняя завышенная оценка взялась и сколь мало обязательна она для дионисийского ценностного отношения к сущему: я вычленил и понял, что именно говорит здесь «да» (инстинкт страдальцев, во-первых, стадный инстинкт, во-вторых, и ещё тот самый третий, инстинкт большинства, не желающий признавать исключения). Тем самым я догадался, с какой мерой необходимости иной, более сильный человеческий вид должен мыслить себе возвышение и развитие человека с учётом той, иной стороны сущего: высшие существа, по ту сторону добра и зла, по ту сторону оценок, которые (оценки) не могут отрицать своего происхождения из сферы страдания, стада и большинства, — я искал начатки формирования этого обратного идеала в истории (открыл наново и постулировал понятия «языческое», «классическое», «благородное»).

Продемонстрировать, насколько греческая религия была более высокой формой, нежели иудейско-христианская. Последняя победила, потому что греческая религия сама выродилась (регрессировала, отошла назад).

Ничего удивительного, если потребовалась пара тысячелетий, чтобы снова обрести смычку — много ли значит пара тысячелетий!

Должны быть такие, кто освящает любые людские дела и обыкновения, не только еду и питьё, — и не только в память об этих обрядах или в соединении себя с ними, но всегда наново и по-новому должен преображаться этот мир.

Наиболее духовные люди воспринимают прелесть и волшебство чувственных вещей так, как прочие люди, люди с «более плотскими сердцами» даже и представить себе не могут — да им и нельзя этого дозволять: — они свято верующие сенсуалисты, ибо придают куда более весомое значение чувствам, нежели тому тончайшему ситу, тому аппарату утоньшения и уменьшения, — или как ещё назвать то, что на языке народа именуется «духом». Сила и власть чувств — это самое существенное в счастливо одарённом и целостном, полном человеке: первым делом в нём должен быть «задан» великолепный «зверь», — иначе что толку от всего «очеловечивания».

1. Мы хотим удержать наши чувства и веру в них — и додумать их до конца! Анти-чувственность предшествующей философии есть величайшая и бесчувственнейшая человеческая глупость.

2. Наличный мир, который строился всем земным и живым, в итоге чего он сейчас так и выглядит (прочным и медленно движимым), мы хотим строить дальше — а не отметать критически прочь как мир ложный.

3. Возводить на нём наши ценности, выделяя их и подчёркивая. Какое значение имеет для нас, что целые религии утверждают: «Это всё плохо, и ложно, и зло»! Такой приговор всему процессу может быть лишь суждением неудачников!

4. Конечно, неудачники, наверно, самые большие страдальцы и самые тонкие натуры? Но разве довольные люди значат меньше?

5. Надо понимать основной феномен, именуемый жизнью, как феномен художественный, — этот созидающий, строящий дух, который строит при самых неблагоприятных обстоятельствах, самым долгим способом… Доказательство всех его комбинаций ещё только должно быть дано заново: это самосохранение.

Влечения пола, жажда власти, удовольствие от видимости и от обмана, великое и радостное благодарение за жизнь и её типические состояния — вот что существенно для языческого культа и имеет на своей стороне чистую совесть. — Всяческая не-природа (уже в греческой древности) борется с язычеством, в образе морали, диалектики.

Антиметафизическое миросозерцание — да, но артистическое.

Ошибка Аполлона: вечность прекрасных форм; аристократическое законоустановление: «да будет так всегда

Дионис: чувственность и жестокость. Преходящесть можно толковать как наслаждение зачинающей и разрушающей силы, как непрестанное творение.

Слово «дионисийское» выражает: порыв к единству, выход за пределы личности, повседневности, общества, реальности, — как в пропасть забвения, как страстное, на грани боли, перетекание в тёмные, целостные, парящие состояния; восторженное да-сказание всеобщему характеру жизни как неизменному, равномогучему и равносчастливому при всех его переменах; великую пантеистическую сорадостность и со-страдательность, которая одобряет и освящает даже самые жуткие и самые подозрительно-мрачные свойства жизни — из непреходящей воли к зачатию, плодородию, вечности: как чувство единства перед необходимостью творения и разрушения… Слово «аполлоническое» выражает: порыв к совершенному «для-себя-бытию», к типическому «индивидууму», ко всему, что упрощает, возносит, делает сильным, отчётливым, недвусмысленным, типичным: свободу в узде закона.

С их антагонизмом дальнейшее развитие искусства сопряжено столь же необходимо, как дальнейшее развитие человечества — с антагонизмом полов. Полновластие — и соразмерность, высшая форма самоутверждения в холодной, благородной, надменной красоте: это аполлонизм эллинской воли.

Эта противоречивость дионисийского и аполлоновского начал в греческой душе — одна из величайших загадок, которая так притягивала меня в греческой сущности. По сути, ничто иное меня и не занимало, кроме желания разгадать, почему из дионисийской подосновы должен был возникнуть именно греческий аполлонизм: зачем дионисийскому греку понадобилось стать аполлоническим, то есть сломить свою волю к неимоверному, множественному, неизвестному, отвратительному — в угоду воле к мере, простоте, к подчинённости правилу и понятию. Ибо безмерность, пустыня, азиатчина лежит в основе его; отвага грека — в его борьбе со своим азиатством: красота ему не дарована — в той же степени, как не дарована и логика, и естественность обычая — она покорена, завоёвана борьбой и волей, — она его победа

Высших и светлейших человеческих радостей, в которых всё сущее празднует своё преображение, снискивают, как и положено, только наиредчайшие и самые счастливо одарённые натуры, но и они — лишь после того, как и сами они, и предки их прожили в устремлении к этой цели долгую подготовительную жизнь, об этой цели даже не ведая. Только тогда в одном человеке, в телесном существе его уживаются бьющее через край изобилие самых разнообразных сил и вместе с тем сметливая власть «свободной воли» и хозяйского повеления; ум его тогда столь же привычно и по-домашнему обитает в его чувствах, как чувства — в уме; и всё, что только ни разыгрывается и в одном, и в другом, неминуемо высвобождает чрезвычайно изысканную игру и счастье. А также и наоборот! — при мысли о таких взаимопереходах стоит при возможности вспомнить Хафиза; даже Гёте, сколь ни в ослабленном отражении, даёт этот процесс почувствовать. Вполне вероятно, что у таких совершенных и счастливо одарённых людей даже самые чувственные проявления преображаются, высветляются столь же бурным упоением высочайшей духовности; они ощущают в себе нечто вроде обожествления тела, и ничто так не чуждо им, как аскетическая философия, исповедующая принцип «бог есть дух»; при этом со всей ясностью обнаруживается, что аскет — это «неудавшийся человек», который одобряет в себе лишь какую-то часть свою, притом именно часть осудительную, приговаривающую, — и её-то и именует «Богом». С этой вершины радости, где человек целиком и полностью ощущает себя обожествлённой формой и самооправданием природы, — и вниз до радости здоровых крестьян и здоровых полулюдей-полуживотных: вот всю эту неимоверно длинную световую и цветовую лесенку счастья грек называл, — не без благодарного содрогания человека, посвящённого в тайну, не без крайней осторожности и богобоязненного молчания, — божественным именем: Дионис. — Что знают все нынешние современные люди, эти дети ущербной, множественной, больной и чудаковатой матери, о всеохватности греческого счастья, что могут они об этом знать! А уж рабам «современных идей» — им-то и подавно откуда взять право на дионисийскую праздничность!

Во времена «расцвета» греческого тела и греческой души, а отнюдь не в пору болезненных излишеств и безумств возник этот таинственнейший символ высшего из достигнутых доселе на Земле форм утверждения мира и преображения сущего. Здесь было задано мерило, после которого всё, что ни вырастало, оказывалось слишком коротко, слишком скудно, слишком тесно: стоит только выговорить слово «Дионис» перед лицом наших лучших вещей и имён, допустим, Гёте, или Бетховен, или Шекспир, или Рафаэль — и в один

Скачать:PDFTXT

Воля к власти Ницше читать, Воля к власти Ницше читать бесплатно, Воля к власти Ницше читать онлайн