В 60-х годах Огарёв выступает и как критик со своими литературно-эстетическими установками. Он утверждает, что великие произведения искусства не могут возникать в отрыве от жизни общества, от событий истории человечества. Огарёв пишет о Пушкине, отмечая его мировое значение («В нем отозвался весь русский мир»); о Рылееве, которого считает «равносильным по влиянию» на общество Пушкину; о Грибоедове, подчеркивая близость его Чацкого к декабристскому движению; о Полежаеве, завершившем «первую, неудавшуюся битву свободы с самодержавием»; о Гоголе, который выдвинул, по мнению Огарёва, «практический вопрос», — о «разрушении чиновничества»; о Кольцове, которого считал голосом «немого множества», Кольцов был особенно дорог Огарёву своей близостью к народу. Огарёв жил интересами современной русской литературы и был в курсе всего нового. Множество оригинальных и метких суждений рассыпано в его статьях и письмах — о произведениях Герцена, Тургенева, Некрасова, Щербины, Островского, Кохановской и других русских писателей.
В 1865 году Герцен и Огарёв вынуждены были перевести Вольную русскую типографию из Лондона в Женеву, в средоточие русской эмиграции. Огарёву пятьдесят три года, но тяжелая болезнь настолько подточила его физические силы, что видевшая его тогда А. Г. Достоевская назвала его «глубоким стариком». Тем не менеё дух Огарёва был непоколебим. Он продолжал неустанно трудиться. Ему часто приходилось редактировать «Колокол» одному, так как Герцен вынужден был выезжать по делам.
Авторитет «Колокола» начал падать, — стало очевидным, что дело свое он с честью выполнил, но время его прошло. В России его критиковали Чернышевский и Добролюбов. В Женеве его «умеренные позиции» раздражали соратников — Нечаева и Бакунина — молодых революционеров, склонных к решительным действиям вплоть до террора. Герцен не считал возможным сотрудничать с ними. Огарёв, наоборот, искал с ними сближения, общих точек соприкосновения, что, как он полагал, было необходимо для общей борьбы с самодержавием. В 1868 году издание «Колокола» прекратилось.
В женевский период Огарёв мало написал стихотворений, но ему тогда посчастливилось создать третью часть своего главного поэтического произведения — поэмы «Юмор». Ключом к этой части может служить строфа из неё:
Покинул я мою страну,
Где все любил — леса и нивы.
Снегов немую белизну,
И вод весенние разливы,
И детства мирную весну…
Господский гнет, чиновный круг,
Не могло быть для Огарёва несчастья страшнеё, чем неожиданная смерть Герцена в Париже 21 января 1870 года. Для него это стало началом одинокой старости на чужбине. Сначала Огарёв все-таки пытается продолжить общеё дело и участвует как один из редакторов и как автор в «Колоколе» С. Г. Нечаева, но это издание скоро прекратилось. Задумывает издание собственного журнала под названием «Община», но и это не удается. Какое-то время он сотрудничает в лондонской газете Лаврова «Вперед», направление которой, однако, было Огарёву во многом чуждо. Огарёв начинает готовить биографию Герцена, приступает к работе над мемуарами.
Жизнь в маленьком английском городе Гринвиче неподалеку от Лондона, куда Огарёв переехал в 1874 году, была медленным умиранием. Он жил на небольшую пенсию, высылавшуюся ему семьей Герцена. С ним была только верная ему Мери Сетерленд. Оставалась, однако, ещё поэзия. Огарёв ведет что-то вроде поэтического дневника, состоящего из набросков, отрывков, часто небрежных по стиху, но ещё чаще неожиданных и оригинальных по сути. Может быть, это были заготовки впрок, написанные с надеждой когда-нибудь их обработать, а может быть, что скореё всего, эти стихи так и были задуманы.
30 мая 1877 года Огарёв, уже серьезно занемогший, оставляет в дневнике последнюю запись: «Сейчас видел во сне, что я вернулся в Россию и приехал домой к себе в деревню». Ему видится, что крестьяне приняли его радушно, что они согласились с его проектами. «Я проснулся совершенно довольный моим сном, а Гринвич увидал озаренным блестящим солнцем и под ясным небом, каких давно не припомню». 12 июня 1877 года в присутствии Натальи Александровны Герцен, дочери Герцена, срочно приехавшей из Парижа, и Мери Сетерленд он скончался.
В 1966 году прах Огарёва с гринвичского кладбища был перевезен на родину и предан русской земле у стен Новодевичьего монастыря, главы которого, сиявшие в предзакатном московском небе, видели некогда двух юношей, приносящих клятву на Воробьевых горах — пожертвовать жизнью ради освобождения России. И невольно вспоминается строка одного из стихотворений Огарёва: Так вы меня не позабыли?..
Виктор АФАНАСЬЕВ
СТИХОТВОРЕНИЯ[1]
И грудь и давит и теснит,
Я б тем огнём одушевил,
Преград где б не было желаньям
И дух свободно бы парил.
Сорву завесу с бытия,
И всё с душевной полнотою,
Всё обойму вокруг себя.
Мне не предел одно земное
Душе — от призрака пустой,
В ней чувство болеё святое,
Кто скажет мне: конец стремленью?
Где тот, кто б дерзкою рукой
Границу начертал мышленью
Непреступимою чертой?
Черту отринув роковую,
Я смело сброшу цепь земную.
Согретый пламенной мечтой,
Я с обновленною душой
Помчусь — другого мира житель
Предвечной мысли в светлую обитель!
1832
Когда в часы святого размышленья…[3]
Когда в часы святого размышленья
Мысль светлая в твой ум вдруг западёт,
Чиста и пламенна, как вдохновенье,
Она тебя возвысит, вознесёт;
Она недаром заронилась,
Как божество к тебе она,
Чудесной жизнию полна,
Из стран небесных ниспустилась.
Пусть говорят с улыбкою презренья:
Она есть плод обманутой мечты,
Не верь словам холодного сужденья:
Они чужды душевной теплоты.
О! если с чувством мысль сроднилась,
Поверь, она не обольстит:
Она недаром заронилась
И святость истины хранит.
1833
А. ГЕРЦЕНУ
Высоко в небе голубом
Над освещённою землею
Луны таинственным лучом.
С какою бедною душою,
С каким уныньем на челе
Стоишь безродным сиротою
На нашей низменной земле.
Здесь всё так скучно, скучны люди,
Их встрече будто бы не рад;
Страшись прижать их к пылкой груди, —
Отскочишь с ужасом назад.
Но только тихое сиянье
Луна по небу разольёт
И сна тяжелое дыханье
Людей безмолвьем окуёт
Гуляй по небу голубому
И вольной птичкою скорей
Несись к пределу неземному.
Ты волен стал в мечте своей;
Тебя холодным изреченьем
Ты оградился вдохновеньем,
Свою ты душу им проник.
О! дай по воле поноситься
В надземных ясных сторонах:
Там свет знакомый мне светится,
Мне всё родное в небесах;
Прощусь с землёй хоть на мгновенье,
С туманом скучным и седым,
И из-зa туч, как из боренья
Между небесным и земным,
Я полечу в пределы света,
И там гармония миров
Обворожит весь ум поэта.
Там проблеснёт любимых снов
Давно желанная разгадка.
В восторга полный, светлый час
Перестаёт нам быть загадкой —
Что было тайного для нас.
До 1834
Давно ли, жизнию полна,
Ты так шумела, зеленея,
А ныне стала так грустна,
Лип голых длинная аллея?
В замену листьев пал мороз
На ветви белыми иглами;
Печально липы стариками.
В ночи, как призраки, оне
Качают белой головою,
И будто кланяются мне
С какой-то дружбой и тоскою.
И самому мне тяжело!
И я стареть уж начинаю!
Я прожил весну и тепло,
И сердце на зиму склоняю!
Вновь радость в сердце оживёт,
Вновь зашумишь ты, зеленея.
1830–1835
НА СМЕРТЬ ПОЭТА[4]
(По перечтении «Евгения Онегина»)
Печально отразила снова?
Мечтаний тяжких грустный рой
Поэта глас в душе поэта
Воззвал из дремоты немой.
Поэт погиб уже для света,
Но песнь его ещё звучит,
Но лира громкими струнами
Звенит, ещё с тех пор звенит,
Как вдохновенными перстами
Он всколебал их перед нами.
И трепет их в цепи времён
Дойдет до позднего потомства,
Ему напомнит скорбно он,
Как пал поэт от вероломства
Неумолим. Врагов поэта
Отыщет в будущие лета,
И кости этих мертвецов,
Уж подточённые червями,
Вздрогнут на дне своих гробов
И под согнившими крестами
Истлеют, прокляты веками.
Но что ж! но что ж! поэта нет!
Его ж убийца — он на воле,
Красив и горд, во цвете лет,
Гуляет весел в сладкой доле.
Клеветников большого света,
Против спокойствия поэта,
Все живы, все — а мести нет.
И с разъярёнными очами
Им не гналась она вослед,
Неся укор за их стопами,
Не вгрызлась в совесть их зубами…
А тот, чья дерзкая рука,
Полмир цепями обвивая,
И не согбенна и крепка,
Как бы железом облитая,
Свободой дышащую грудь
Не устыдилась своевольно
В мундир лакейский затянуть, —
Он зло, и низостно, и больно
Поэта душу уязвил,
Когда коварными устами
Ему он милость подарил
И замешал между рабами
Поэта с вольными мечтами.
Поэту дан в удел судьбою,
И пал он жертвой наконец
Неумолимою толпою
Ему расставленных сетей;
Прекрасных из твоих людей!
Одну траву растишь и любишь,
Или, враждуя с небесами
Враждой старинною твоей,
Ты имя избранных меж нами
Гнетёшь страдальчества цепями.
И негодуя и тоскуя,
Как дар единый от меня
Падёт на урну гробовую;
И если в форме неземной,
Перерождённый дух поэта
ещё витает над страной
Уж им покинутого света —
Мою слезу увидит он
И незаметными перстами
Мне здешней жизни краткий сон
Благословит, с его скорбями
И благородными мечтами.
1837
К ДРУЗЬЯМ
Я по дороге жизни этой
Скачу на чёрном скакуне,
В дали, густою мглой одетой,
Друзья, темно, не видно мне.
Со мною рядом что за лица?
Куда бегут? Зачем со мной?
Скучна их пёстрая станица,
В моих руках моя подруга,
Одна отрада на пути,
Прижалась, полная испуга,
К моей трепещущей груди.
Где остановит он свой бег?
Нам в радость будет ли ночлег?
Я по дороге жизни этой
Скачу на чёрном скакуне,
В дали, густою мглой одетой,
Друзья, темно, не видно мне.
Когда ж, случится, взор усталый
Я вижу радости бывалой
Страну далёко за собой.
Там ясно утро молодое,
Там веет свежею весной,
Там берег взброшен над рекою
И шумен город за рекой,
Но ту страну, душе родную,
Уже давно оставил я.
Там пел я вольность удалую,
Там были вместе мы, друзья,
Там было мне осьмнадцать лет,
Я лишь пускался в путь далёкий
Теперь былого нет как нет.
И по дороге жизни этой
Я мчусь на чёрном скакуне,
В дали, густою мглой одетой,
Друзья, темно, не видно мне.
1837
СМУТНЫЕ МГНОВЕНЬЯ
Есть в жизни смутные, тяжёлые мгновенья,
Когда душа полна тревожных дум,
И ноша трудная томящего сомненья
Свинцом ложится на печальный ум;
И будущность несётся тучей издалёка,
Мрачна, страшна, без меры, без конца;
Прошедшеё встаёт со взорами упрёка,
Как пред убийцей призрак мертвеца.
Откуда вы, минуты скорбных ощущений,
Пришельцы злобные, зачем с душой
Дружите вы, ряды мучительных видений
С их изнурительной тоской?
Но я не дам вам грозной власти над собою,
И бледное отчаянья чело
Я твердо отгоню бестрепетной рукою —
Мне веру провидение дало;
И малодушия ничтожные страданья
Падут пред верой сердца моего,
Священные в душе хранятся упованья,
Они мой клад — я сберегу его.
1838
ШЕКСПИР
«На землю ступай, — провиденье сказало, —
И пристально там посмотри на людей,
Дела их твоя чтоб душа замечала
И в памяти ясно хранила своей.
Ты вырви в них душу и в смелом созданьи
её передай им ты в звучных словах,
И эти слова не исчезнут в предании
И вечно в людских сохранятся умах.
Иди же, мой сын, безбоязненно, смело,
Иди же, иди ты, мой избранный, в мир,
Иди и свершай там великое дело»…
Сказало, решило — явился Шекспир.
1838
Я видел вас, пришельцы дальних стран…[5]
Я видел вас, пришельцы дальних стран,
Где жили вы под ношею страданья,
На вас кидал