своих странствований этот ученый грек Арсений сначала перешел в католичество, потом в ислам, позже снова стал православным, а затем снова перешел в католичество[137]. В результате строгого допроса Арсения выяснилось, что ловкий грек действительно изменял вере: в Италии он был католиком, в Турции — мусульманином, в Польше — униатом… и три раза возвращался в православие[138]. Как авантюрист и еретик, Арсений немедленно был выслан в Соловки, откуда он вышел лишь в 1652 году.
Многочисленные греческие путешественники, навещавшие Москву, число которых возрастало в геометрической пропорции к росту политического влияния и хозяйственного благосостояния Руси, также нередко делались источником вовсе не культурного влияния, а раздражения и разочарования в греческой вере и греческих моральных традициях. Греческие прелаты и даже патриархи, приезжавшие с Востока в Москву, не стеснялись указывать на то, что в православную столицу их привлекали не перспективы общения с единоверцами или желание приобщить русских к сокровищницам греческой культуры и богословия, а просто стремление получить денежную поддержку от царя, о размерах которой они не стеснялись торговаться. Например, только что упомянутый патриарх Паисий Иерусалимский, получивший в 1649 году во время своего путешествия в Москву богатую милостыню соболями на 4000 рублей, немедленно же по получении ее подал царю новую просьбу о добавочной милостыне иконами и облачением[139]. Ввиду частых “наездов” греческих патриархов русское правительство в конце концов установило “нормальный” размер “милостыни”: для патриархов — 2000 рублей, а более низкие размеры “милостыни” — для епископов и архимандритов. Но и тогда ловкие греческие прелаты ухитрялись “выторговывать” более значительные суммы от наивных и все еще веривших в “греческую святость” москвичей. После патриарха Паисия, добившегося милостыни в 4000 рублей, патриарх Макарий Антиохийский однажды выторговал соболей на 3000 и во второй раз — на 6000 рублей, а Паисий Александрийский ухитрился так успешно умилить царя и патриарха, что они дали ему добавочно и мехов на 9000 рублей[140]. Под видом слуг патриархов, которым русское правительство позволяло привозить товары без пошлин, в свите всегда появлялись и купцы–профессионалы, старавшиеся ввезти, также без пошлин, большое количество товаров с Ближнего Востока.
Нередко под видом посетителей–архиереев в Москву приезжали греческие авантюристы, старавшиеся нажиться на простодушной вере русских[141]. Для увеличения своих доходов греческие монахи и епископы обычно привозили в Москву старые иконы, мощи или книги, которые они “дарили” царю или церкви за очень высокие суммы, причем нередко выяснялось, что привозимые “святыни” были сфабрикованы самими “святыми отцами”[142]. Появление греческих епископов и патриархов приняло в середине XVII века характер массовой эпидемии, и в конце концов русское правительство было вынуждено устроить на границе особый опросный пункт для этих просителей милостыни и других земных благ. Указы 1645, 1646 и 1649 годов предписывают не пропускать греческих путешественников в Москву до тех пор, пока их верительные грамоты не будут проверены правительственными органами[143].
Дискредитации греческого духовенства способствовали и донесения, получаемые из Константинополя и других центров Ближнего Востока от русских дипломатических и церковных агентов и самих патриархов. В 1649 году патриарх Парфений Константинопольский сообщал в Москву: “В нынешнее время учинилась великая смута и колебания, частые перемены патриархам и иное многое зло, а отписать вам о том и известить державе вашего царства невозможно. Если бы я написал, то святое ваше царствие слушать того бы не изволило”. Таким образом, патриарх признавался, что разложение греческого духовенства перешло все границы вероятия и что царь даже не поверил бы известиям о страшных преступлениях и изменах, которые происходили в греческой церкви. Через три года, в 1652 году, митрополит Назаретский Гавриил писал, что патриарх Парфений Константинопольский недавно погиб в результате интриг вышеупомянутого патриарха, Паисия Иерусалимского, всего лишь за два года до этого уехавшего с соболями на 4000 рублей из Москвы: “…лжехристиане вселенского казнили безбожною смертию патриарха Парфения и между митрополитами такая ненависть друг к другу, что [они с доносами на своих собратьев] обращаются к властям мусульманским”. Еще через год, в 1653 году, греческий митрополит Халкедонский снова с горечью доносил царю Алексею Михайловичу, стыдясь рассказывать о восточных иерархах: “О патриархах наших не смеем и писать, боюсь и трепещу начать”[144].
Поведение греков, приезжавших в Москву, которых русские в течение веков рассматривали как столпов православия и благочестия, было настолько не христианским и не благочестивым, что невольно даже у самых грекофильских русских церковных людей зарождались сомнения в чистоте их веры и в правилах их церковного поведения. Сопровождавшие патриархов представители клира и даже сами патриархи интересовались вовсе не православными церквами, а русскими деньгами. Они не стесняясь показывали свою усталость от долгих служб и удивлялись русским введенным по старогреческим образцам постам[145].
Свита патриарха и купцы вели себя так нецерковно, а иногда выглядели так “по–латински”, что в конце 1640–х годов им был запрещен вход в русские храмы, так как русские церковные власти боялись инцидентов между благочестивыми прихожанами и распущенными греческими монахами. Со своей стороны, греки высмеивали хотя и богобоязненных, но наивных и малоученых русских.
Разочарования, связанные с приглашением греческих ученых, и то обстоятельство, что большинство образованных греков не знали русского языка, в конце концов заставили московское правительство обратить внимание на киевских богословов, академический уровень которых в 1630—1640 годах, после открытия Киевской богословской академии, значительно вырос. Вызов Епифания Славинецкого и его товарищей для переводческой и педагогической работы в 1649 году был первой попыткой использовать знания русских ученых западных и южных стран для культурной и церковно–просветительной работы в Москве. Почти что одновременно с Епифанием Славинецким в Москве появляются и киевские монахи, для которых боярин Федор Ртищев построил в своем имении Андреевский монастырь. В этом монастыре и при Печатном дворе, где работал Славинецкий, начинается обучение молодых москвичей. Хотя группа киевских монахов пока и не представляет собой официальной школы, но во всяком случае она ведет уже значительную образовательную работу по обучению своих московских слушателей[146].
Приглашение западнорусских ученых вызывает в Москве не меньше смущений и опасений, чем появление греческих монахов, так как многие москвичи сомневались в правоверности киевского православия. Правда, к середине XVII века русская православная церковь в Польше и Литве уже прошла самый суровый период католических преследований, но зато церковная культура и церковная школа Украины и Белоруссии попали под сильные западные, чуждые православному духу влияния. Когда в 1620 году после шестнадцати лет перерыва западнорусской церкви удалось восстановить иерархию и воссоздать епископат, то первым митрополитом этой обновленной церковной иерархии стал Иов Борецкий (1620—1633), твердый сторонник православной традиции и тесной связи с Москвой, куда он неоднократно обращался за моральной поддержкой и помощью. Он стремился даже к объединению Западной Руси — нынешней Украины и Белоруссии — с Русским государством. Посланный им в 1624 году в Москву епископ Исаак Луцкий откровенно заявлял царю и патриарху, что “мы все, западноруссы, под государеву руку хотим”. Сам же митрополит писал царю, прося его освободить от еретиков–поляков всю Южную Украину и Западную Русь — “российского племени единоутробные земли”[147]. Такие же голоса слышались и от других епископов, как, например, Исайи Копинского, запорожских казаков[148] и бесчисленных эмигрантов–монахов, светского духовенства, крестьян и дворян, бежавших от польских преследований на московские земли. Положение православного духовенства в западнорусских землях в 1620–х годах продолжало оставаться очень тяжелым, так как поляки не признавали православной иерархии, отбирали церкви, закрывали монастыри, арестовывали и убивали вождей православия в Западной и Южной Руси.
Смерть фанатичного католика короля Сигизмунда, последовавшая в 1632 году, значительно переменила положение. Стараясь приобрести для выборов в короли поддержку православного населения, королевич Владислав, сын Сигизмунда, решил идти на некоторые уступки. Православной церкви было обещано юридическое признание ее прав, прекращение гонений и возвращение конфискованных имуществ. После восшествия на польский престол Владислав сдержал свои обещания, хотя, правда, часть епархий была разделена между православными и униатами, а не целиком возвращена православным[149]. Но зато в организации самой церкви вместо бескомпромиссных и твердых сторонников православия главное место заняли сторонники сговора с Польшей — лица, бывшие продуктом западного католического, а не русско–православного воспитания и культурной ориентации. Кандидат этих православных сторонников компромисса, Петр Могила, был избран митрополитом, несмотря на то что на митрополичьем престоле все еще сидел митрополит Иов Борецкий. Похитив при совершенно недостойных духовного лица обстоятельствах верного старой православной традиции правительствующего митрополита Иова Борецкого, Могила, этот сторонник сотрудничества с католиками–поляками, захватывает в свои руки управление западнорусской церковью.
Разрыв Петра Могилы со старой традицией бескомпромиссной верности православному Востоку., и отстаивания русской культуры и церкви в Польше от католического влияния начало новую эру в жизни Западной Руси. Этот новатор в вопросах школы, культуры и даже церковной ориентации, собственно, был молдаванином, а вовсе не русским; попал он на киевский митрополичий престол только благодаря большой ловкости, поддержке поляков и умению приобрести союзников среди тех элементом населения русского края, которое за материальные выгоды готово было забыть, что они “российского племени единоутробные” сыны. Несмотря на православное воспитание в детстве, Могила провел свою юность и молодость в ополяченной русской или чисто польской среде, долго жил у гетмана Жолкевского, воспитывался в католических школах и вырос скорее поляком православного вероисповедания, но католической культуры, чем православным русским.
Каким был сам Петр Могила, такой же была и его церковная политика. В противоположность линии своих предшественников и настроению большинства населения Украины Могила теперь уже делает ставку не на единоверную Москву, а на единокультурную ему Польшу. Сношения с Москвой почти прекращаются. Наоборот, связи с польским правительством все более и более крепнут. Особенно сказалась пропольская политика Петра Могилы в школьном деле. Правда, он реформирует православные школы и делает их не хуже школ лучших западных образцов и во всяком случае не хуже лучших польских коллегий и академий. Но необходимо отметить, что эти школы потеряли свой исконно православный, восточный дух. Главным языком преподавания здесь делается латинский, вторым языком — польский. Церковнославянский, греческий и свой родной — русский, южнорусский, украинский — язык студенты школ, в частности лучшей из них — Киевской Академии, почти что совсем не изучали. Богословие преподавалось по католическим богословам, все другие науки — по латинским учебникам католических школ. Вся учебная система Киевской академии была довольно точной и хорошо проведенной копией системы иезуитских школ Польши[150], которая, в свою очередь, была заново переделанной и приспособленной к новым условиям системой средневековых хороших школ перед началом гуманизма. Студенты, воспитанники академии, говорили и переписывались между собой по–латыни или же по–польски и почти не пользовались родным русским языком. Бывали нередко случаи, что посланные за границу для усовершенствования своих знаний в богословии