правоверных к полуденной молитве. Услышав эти милые его уху звуки, ал-Газали прервал меня словами:
– Ну вот наконец пришла Истина, и перед ней отступила нелепость!
После этих слов он встал, что-то пробурчал на прощанье и покинул обсерваторию. Однако мне постоянно рассказывали о том, что он продолжает свои публичные обличения Абу Али Ибн Сины в неверии. Его задача упрощалась тем, что в стране становилось все меньше людей, знающих арабский язык, а Учитель свои труды писал исключительно по-арабски. Это обстоятельство серьезно беспокоило меня и до того, как ал-Газали появился в Исфахане. И я еще в 470-м году постарался выкроить из своих научных занятий время, необходимое для перевода на фарси известной «Проповеди» Учителя. Этот мой перевод прочли многие, и он успешно противостоял обличителям великого Абу Али.
Вероятно, мой перевод «Проповеди», странствуя через переписчиков из рук в руки, попал на глаза достопочтенному имаму и судье провинции Фарс Абу Насру ан-Насави, и он написал мне письмо, в котором были такие, не лишенные поэтического блеска, слова:
О восточный ветер, если ты соблюдаешь договор
по отношению ко мне, провозгласи мир
ученейшему ал-Хайяму.
Смиренно поцелуй перед ним прах Земли, так смиренно,
как тот, кто пользуется дарами мудрости.
Он – мудрец, облака которого
орошают живой водой истлевшие кости.
Он берет из философии о бытии и долженствовании то,
благодаря чему
его доказательства не нуждаются
в дополнительных вопросах.
В бытность мою в Бухаре имам ан-Насави, который был родом из Турана и возвращался из Самарканда в Шираз, по совету судьи Абу Тахира (да пребудет с ним милость Аллаха), у которого он гостил, пожелал встретиться со мной. Забыть нашу встречу я не мог, поскольку счел чудом, подаренным мне Аллахом то, что, как раз в тот момент, когда я был погружен в учение Ибн Сины, передо мной появился его ученик – человек, лично знавший царя ученых. Уже тогда ан-Насави представлялся мне пожилым человеком, а с тех пор, мне казалось, прошла целая вечность, ибо хоть и быстротечно Время, но долгими бывают годы юности человека, и я был очень обрадован, узнав, что он еще жив и здравствует.
За всеми поэтическими иносказаниями его письма я рассмотрел его пожелание, чтобы я высказался по философским вопросам человеческого бытия и нравственного долга в духе тех бесед об истинных взглядах Абу Али, которые мы вели с ним в Бухаре. Я понимал, что это неспроста и что старый лис ан-Насави, всегда внимательно следивший за состоянием умов в землях Аллаха, почувствовал острую необходимость в таком сочинении и в том, чтобы оно исходило именно от меня.
К этому времени работы в обсерватории уже шли по определенному жесткому распорядку, и у меня стало появляться свободное от наблюдений и вычислений время, но время это не оставалось незаполненным. Практическая работа астронома во многом соприкасалась с такой наукой, как геометрия, и я посчитал своим долгом пристальнее вглядеться в ее основы. Постулаты и доказательства Евклида, которые я помнил наизусть и которые были так убедительны, пока речь шла об их реализации на ограниченных идеальных плоскостях, после того, как я, глядя в небо, прикоснулся к бесконечности, стали порождать во мне сомнения. Я стал задумываться о том, какой вид приняло бы учение Евклида, если попытаться применить его к бесконечным поверхностям, да еще обладающим некоторой кривизной. Наибольшие подозрения вызывал у меня, когда я думал об этом, пятый постулат, потому что я не мог себе четко представить поведение параллельных линий на бесконечной искривленной поверхности и не мог ответить на главный вопрос: сохранится ли их параллельность там, в бесконечном искривленном пространстве, моделью которого была для меня небесная сфера.
Именно об этом я много думал и даже стал делать заметки к некоему теоретическому исследованию трудностей вводной части книги Евклида, где изложены эти постулаты, когда я получил письмо имама ан-Насави, и я сразу же решил отложить геометрию и заняться философией, понимая важность полученного мною заказа.
В своем трактате об основах бытия и нравственного долга я был весьма краток и так стремился поскорее его завершить, что упустил при этом несколько существенных вопросов. Эти упущения я заметил, перечитывая свой личный экземпляр рукописи, после того как «парадный» ее список, оформленный каллиграфом, уже был отправлен имаму. Это потребовало специального дополнения к трактату, которое я посвятил вопросу необходимости присутствия противоречия в нашем мире, определенность и долговечность которого обусловлены присутствием Аллаха, Который все это знает лучше нас, смертных людей. Я не очень интересовался судьбой этих моих философских писаний, но по установившейся по отношению ко мне почтительности ученых богословов, я понял, что имам ан-Насави дал им ход и заставил их работать на мою репутацию и безопасность.
Напряженная работа в обсерватории и с каламом в руках над чистыми листами бумаги в первом десятилетии моего пребывания в Исфахане приковывала к себе все мои духовные силы, и я, расслабляясь в беседах с друзьями, совсем не ощущал своего интимного одиночества. Моя любовь к Туркан укрылась где-то в глубинах моей души и все реже и реже напоминала мне о себе мгновенной глухой болью. В те немногие мгновения, когда я оставался наедине с собой и мой мозг отдыхал на обочине одной из тропинок, ведущих к какой-нибудь конкретной истине, моя освобожденная от рутинных помыслов и усилий душа устремлялась ввысь к Истине всеобщей, к Всевышнему Йезиду – Творцу и Вседержителю всего сущего. В эти мгновения я полностью отдавался сосредоточению и достиг в нем существенных успехов. При этом я убедился в относительности времени: когда я шаг за шагом проходил ступени и уровни сосредоточения, задерживаясь на стоянках41, мне казалось, что я проводил там годы, а когда я возвращался из своих межзвездных странствий в реальный мир, я убеждался, что здесь, на грешной земле, прошло всего лишь несколько минут.
События же на грешной земле шли своим чередом. К 472 году в моей обсерватории были завершены астрономические таблицы в объеме, достаточном для введения нового календаря, и в 473 году мы торжественно преподнесли Малик-шаху и Низаму ал-Мулку рукопись таблиц и программу календарной реформы, а я к этим подношениям присоединил еще и довольно объемистую рукопись своего геометрического трактата. Султан Малик-шах по достоинству оценил наше усердие: все мои друзья-коллеги и я сам получили богатые дары и пожелания так же успешно продолжить свою работу. Мне же был, кроме того, предложен титул «аш-шайх ар-раис» – «царя ученых», но я отказался, сказав, что я еще не чувствую себя достойным разделить такое звание с величайшим Абу Али Ибн Синой и что я вполне доволен титулом имама «Доказательство Истины», которым я не по своей воле уже награжден ученым сообществом. В ответ султан сказал мне, что для него я все равно останусь царем ныне живущих ученых, и поэтому он, султан, хочет подарить мне шкуру тигра – царя зверей. Султан хлопнул в ладоши, и в зал внесли полосатую шкуру. Тот, кто ее выделал, был великим мастером своего дела. Он сохранил когти зверя и его оскаленную морду, а вместо глаз были вставлены цветные стекла. Эта желтая морда остро напомнила мне о наших с Туркан сладких играх на берегу Аму, и я подумал, не тот ли это тигр, который подсматривал за нами, зевая от скуки. И еще я подумал, не царица ли предложила Малик-шаху наградить меня шкурой царственного зверя?
Часто бывает так, что завершение большой работы как бы опустошает душу того, кто ее выполнил, и освободившиеся уголки души заполняет печаль. У меня было лекарство от тоски – моя тайная способность сосредоточиться и уйти в высшие сферы бытия, недоступные многим из смертных. Но для этого требовалось одиночество, а я возвращался от султана вместе с друзьями, да еще несколько поодаль от нас за нами следовали царские слуги, которые несли дары властителя.
Спутники мои о чем-то шумно говорили, иногда обращаясь ко мне. Я же отделывался общими словами, чтобы не показать, что мысли мои сейчас пребывают далеко отсюда. Полосы тигра напомнили мне дни моего счастья, и я впервые в Исфахане подумал о том, что юность моя закончилась и прошлое невозвратно. Мысли мои вылились в слова, а слова сами по себе сложились в печальные стихи, и я, не удержавшись, тут же прочитал их вслух:
Сегодня я грущу о том, что книга моей юности завершена,
О том, что закончилась ранняя весна моей жизни,
О том, что птица радости, которую звали «молодость»
И которая когда-то незаметно прилетела,
теперь куда-то улетучилась.
Светлая печаль объяла всех от этих моих слов, и дальше мы следовали молча, хотя это молчание говорило о мыслях молчавших больше, чем их речи, если бы они были сказаны.
Завершение основных моих работ высвободило мне много свободного времени, поскольку астрономические наблюдения шли по строгому регламенту и почти не требовали моего участия. Я работал в библиотеке, расположенной в пристрое к дворцу Низама ал-Мулка, где было собрано огромное количество рукописей, свезенных еще Арп-Арсланом из его многочисленных походов. Значительная их часть еще не была разобрана, и я с удовольствием помогал библиотекарю в них разбираться. Некоторые из этих сочинений я брал к себе, чтобы просмотреть и прочитать их в уединении. Однажды мне попался греческий свиток, озаглавленный «Книга Проповедника». Мне и до этого приходилось работать с греческими текстами – я читал Аристотеля, Платона, Евклида, но то были книги, прояснявшие ту или иную научную истину, и Наука во всем своем величии стояла за каждой из них. Здесь же за строками книги стояла Жизнь человеческая со всеми ее радостями и печалями, надеждами и разочарованиями. Кто-то из знающих людей, которым я рассказывал об этой книге, сообщил мне, что она является частью Священного Писания иудеев и христиан. Чтобы проверить эти сведения, я специально пошел в иудейский квартал. Иудейский мулла, они его называют «ребе», подтвердил, что эта книга сопутствует Торе, сказав при этом, что они, иудейские священнослужители, стараются, чтобы ее прочли как можно меньше людей, поскольку она распространяет печаль и безволие. Кроме того, иудей сказал мне, что, по его мнению, книга эта написана господином нашим Сулайманом ибн Даудом, но не все с этим согласны.
Я же, узнав об этом, был с этим согласен. Более того, в моем представлении никто, кроме господина нашего Сулаймана ибн Дауда, да будет доволен Аллах ими обоими, человека, по воле Аллаха побывавшего в несравнимом могуществе и в полном бессилии, в несметном богатстве и в ужасающей бедности, пережившего времена радостных надежд и глубоких разочарований, не мог написать такую книгу.
Книга господина нашего Сулаймана ибн Дауда помогла мне, человеку ученому и потому требующему четких формулировок, утвердиться