придвигаться ко мне. (Потом они рассказывали, что я почернел.) Преодолевая слабость, я оторвал правую руку от земли и поднял ее, чтобы их остановить и успокоить, и тут я увидел в своем воображении еще одно четверостишие, начертанное искусной вязью. Мне оставалось только прочитать его вслух, что я и сделал:
Кто в мире не грешил? – Скажи, Господь!
Попробуй разыскать безгрешного, Господь!
Я зло творю, Ты злом мне воздаешь,
Так в чем различны мы? – Скажи, Господь!
Пока я читал этот стих, ко мне постепенно возвращались силы, и вскоре все забыли об этом происшествии. Только не я. Когда наш обед завершился и я вернулся домой, я попытался проанализировать, что со мной произошло там, на берегу Заендеруда. Учитель сказал бы, что это из меня выходила усталость, накопившаяся за все эти тревожные дни с момента получения известия о гибели Низама ал-Мулка или даже с момента его отъезда, так как я уже тогда остро предчувствовал беду. Может быть, в этом Ибн Сина был бы и прав: у меня за плечами было сорок четыре года нелегкой жизни, и я сам тогда не верил, что сумею дожить до шестидесяти. Молодость осталась далеко позади, и, возможно, моя ноша на несколько мгновений вдруг стала мне не по силам.
Все эти рациональные соображения меня, однако, не убеждали. Я внутренне был почти уверен, что мне выпало высшее счастье суфия – мне был подан Знак Всевышним, услышавшим мои дерзкие слова. Я был прощен и предупрежден, и мне оставалось лишь открыть для себя истинный смысл этого Предупреждения.
Пользуясь своим правом врача царских детей, я стал время от времени бывать во дворце, и приводила меня туда не любовь к медицине, а желание узнать новости и понять, как будут дальше развиваться события. Бывал я там с неохотой, потому что с уходом из жизни Низама ал-Мулка и Малик-шаха (да пребудет милость Аллаха с ними обоими) дворец как-то потускнел и стал неуютным.
Происходящее же там не радовало меня. Малик-шах, как я уже писал, оставил пятерых сыновей – Рухи ад-Дина Барк-Йарука, Гийаса ад-Дина Мухаммада, Муйиза ад-Дина Малик-шаха, Муйиза ад-Дина Санджара и Насира ад-Дина Махмуда. Матерью последнего царевича, только что вышедшего из младенческого возраста, была Туркан-хатун. Влияние семьи Низама ал-Мулка до последних дней жизни Малик-шаха было еще весьма велико, и сын великого визиря Муайид ал-Мулк сразу же занял место отца. Но внезапная смерть Малик-шаха внесла смятение в ряды партии Муайида, которым воспользовалась Туркан-хатун и, опираясь на главу дворцовой стражи и военачальника Аййуба ал-Казвини, она захватила власть, объявив султаном своего малолетку – Махмуда, а себя – регентом. Расправиться с остальными детьми Малик-шаха она не посмела, и представлявший особую опасность старший сын покойного султана Барк-Йарук вместе с поддерживавшим его Муайидом ал-Мулком были удалены от государственных дел.
Впрочем, когда Исфахан посетил властитель Египта и было необходимо продемонстрировать отсутствие внутренних распрей в государстве сельджуков, на торжественный прием в тронный зал дворца султана был приглашен весь двор. Присутствовал там и я, как глава ученых. Поскольку малолетнего султана сразу же отправили спать, прием вела сама Туркан-хатун, и я втайне любовался ее неувядшей красотой, ее уверенностью и достоинством, с которыми она руководила этим торжеством. Почетные заморские гости, как я видел, тоже были очарованы ею. А перед моим внутренним взором то появлялась, то исчезала обнаженная дерзкая девчонка, бесстыдно раскинувшаяся на моем халате, брошенном на зеленую траву. Нет, сейчас передо мной была не девчонка. Это была царица-красавица, волею Аллаха вознесенная высоко над людьми и, казалось, легко несущая бремя власти.
Вернувшись домой, я долго не мог заснуть от впечатлений и воспоминаний и не успокоился, пока не написал стихи, зная, что я никогда и никому их не прочту. В них я обращался к безымянной красавице с лицом, нежным, как жасмин, затмевающей своей прелестью всех женщин от Китая до Магриба и одним только своим взглядом покоряющей чужеземных властителей. Анис в эту ночь не дождалась меня, потому что мысли мои были с другой.
Когда идет передел власти, люди перестают интересоваться состоянием наук. Да и тот, в чьих руках эта власть оказалась, особенно если она, эта власть, незаконна, чувствует себя временщиком, и все мысли и усилия такой личности направлены на то, чтобы удержать и узаконить свою власть.
Весь чиновничий аппарат, работавший при Низаме ал-Мулке с точностью часов, сейчас погряз в пустой суете, создавая видимость какой-то деятельности, и, когда я, после двухмесячной задержки выплаты из казны на содержание обсерватории, пришел в диван, меня стали гонять по кругу, как мячик, как мальчишку. Я оскорбился и ушел.
На другой день я, вспомнив о своих обязанностях придворного врача, отправился во дворец султана, втайне надеясь найти там хоть какое-нибудь влиятельное лицо, способное оказать мне помощь в моих хлопотах об обсерватории. Но такого лица не оказалось. Некоторые шепотом давали мне совет обратиться к ал-Казвини, который, по их словам, фактически управляет государством. Я несколько раз сталкивался с этим напыщенным ослом еще у Низама ал-Мулка, и он тогда поразил меня своим невежеством и самоуверенностью. Унизить себя просительным разговором с таким ничтожеством я бы, пожалуй, не смог, но пока вопрос об этом и не стоял, поскольку, по дворцовым слухам, он отбыл на несколько дней на восточную границу царства, где, судя по донесениям, было неспокойно.
Когда я шел в почти безлюдной части дворца, где были покои Малик-шаха и где еще совсем недавно кипела жизнь, я остановился, погруженный в воспоминания. Из оцепенения меня вывело легкое прикосновение к рукаву моего халата. Я оглянулся и увидел перед собой женщину с закрытым лицом.
– Иди за мной, мой господин! – сказала она и пошла впереди меня.
Вскоре мы свернули в боковой коридор, в котором я раньше никогда не бывал, и я понял, что меня ведут на женскую половину дворца. Моя проводница остановилась у маленькой незаметной двери в стене коридора и открыла ее передо мной, пригласив меня войти внутрь. Сама она осталась в коридоре, и я даже не заметил, как дверь за мной тихо закрылась. Я очутился в небольшой, нарядно убранной комнате без дневного света. Однако в нее откуда-то поступал свежий благоуханный воздух. Запах был так силен и естественен, что мне показалось, будто я нахожусь на краю цветущего розового сада и легкий ветерок обволакивает меня ароматом этих несравненных цветов. Небольшие изящные светильники, установленные по углам этой комнаты, освещали ее мягким, слегка колеблющимся светом.
– Я здесь, Омар,- услышал я тихие слова у себя за спиной.
Этот голос, напомнивший мне о минутах счастья, пережитых далеко отсюда – на берегах Аму, заставил сильно биться мое сердце, и, оглянувшись на его чарующие звуки, я увидел совсем не по-царски одетую Туркан; вероятно, она в одной тонкой венецианской рубашке неслышно проскользнула сюда через какой-нибудь невидимый вход, укрытый ковровым пологом.
Больше она ничего не сказала и лишь раскрыла передо мной свои объятия.
Все то, что последовало, я не смог бы до этого волшебного дня вообразить даже в своих самых смелых мечтах. Для этого у меня просто не хватило бы опыта и слов. Дело в том, что я в своей жизни до сих пор был близок только с юными девушками и не подозревал, каким неиссякаемым источником наслаждения может служить зрелое женское тело. И я сплошь покрывал его поцелуями, не оставляя ни одного свободного места. И еще одна неожиданность подстерегала меня: я привык к относительно робким и осторожным ласкам моих малолетних красавиц, включая и саму царевну Туркан там, на берегу Аму, где проходили мои первые уроки любви. Теперь рядом со мной была женщина, беспредельно отважная в любви, и ее губы и нежный язычок без устали терзали мое тело, не признавая разумных границ, и эти терзания заставляли мою душу сжиматься от наслаждения и от страха сорваться в бездну, к краю которой мы то и дело подходили.
А потом мы в полном изнеможении лежали плечом к плечу у блюда с прохладным янтарным виноградом, пытаясь соком его гроздий восстановить свои силы.
Я шел домой, пошатываясь то ли от усталости, то ли от счастья, желая лишь одного – поскорее уединиться в своей комнате, запретив себя тревожить по какому бы то ни было поводу. В конце концов, как я тогда думал, все самое плохое уже произошло и в мире более не существует вести, ради которой мне стоило бы отвлечься от своих сладких мыслей.
Господин наш Сулайман ибн-Дауд (мир и благословение Аллаха с ними обоими) когда-то сказал, что дарованная ему Аллахом мудрость тоже имеет свои пределы, и в качестве этих границ он назвал недоступную ему способность определить три вещи: след птицы в воздухе, след рыбы в море и след мужчины в женщине. И когда я лежал в своей комнате без сна, вглядываясь в своем воображении в прелесть недавно мною пережитого, я вдруг почувствовал, что Аллах Великий разрешил мне силой той мудрости, которую Он подарил мне, переходить ранее Им же установленный предел: в картинах, возникавших перед моим внутренним взором, я почему-то ощущал присутствие мужчины и даже не одного.
Я не смог освободиться от этого впечатления и на нашем втором и последнем интимном свидании. Тем более что в те три недели, которые разделили эти две наши тайные встречи, до меня дошло немало слухов, связывавших имя Туркан-хатун не только с ал-Казвини, но и еще с двумя военачальниками. Сколько в этих слухах было правды и сколько вымысла, мне было трудно судить, но мне казалось, что имена тех, с кем я делю Туркан-хатун, я прочел в ее прекрасных, горящих огнем истинной страсти глазах. Туркан своим женским чутьем почувствовала возникшую в наших отношениях преграду – я видел это по нашему грустному расставанию в тот вечер.
Эту грусть я тогда принес с собой домой, и рука моя сама потянулась к каламу.
Хлеб свежий поедает неуч сытый,
Живет в богатстве вор из царской свиты.
Моей Туркан прекрасные глаза
Для подлецов из гвардии открыты.
Так написал я сам себе на память о своей утраченной любви.
Постепенно жизнь моя вошла в какую-то приемлемую для меня колею. Снова со мной была моя Анис. После жарких ночей с Туркан я стал к ней относиться нежнее, и она, чувствуя это, платила мне щедрой ответной лаской. Друзья мои тоже уединились в своих жилищах, и мы почти не встречались. Все мы были в ожидании, предоставив Аллаху решить судьбу обсерватории. Мной овладела апатия, и калам выпадал у меня из рук. Ничего, кроме нескольких грустных четверостиший о бренности уходящей жизни,