я так и не записал тогда в свою заветную тетрадь. Мое время остановилось, хотя где-то рядом проходили годы.
И так продолжалось до тех пор, пока однажды мое унылое счастье не было нарушено посыльным с приказом мне немедленно явиться в царский дворец. Я был тогда вдали от дворцовых интриг и новостей и, пока собирался в путь, ломал голову над предположениями о том, что там могло произойти. Отбрасывая невозможное, я пришел к выводу, что я там потребовался как врач.
Уже у ворот дворца я узнал, что в резиденции Малик-шаха свирепствует оспа и что все дети покойного султана больны этой страшной болезнью. Меня встретил Муджир ал-Даула – единственный визирь из команды Низама ал-Мулка, сохранивший свой пост при Туркан-хатун, видимо потому, что он сам был родней семье султана. Он провел меня в детские опочивальни. По состоянию Барк-Йарука, Мухаммада и Муйиз ад-Дина я понял, что у них кризис болезни уже миновал, жар пошел на спад и язвочки на лице покрылись корочками. Мне оставалось лишь предупредить мальчишек, чтобы они их не расчесывали.
Потом мы зашли к Махмуду. Возле него неотступно находилась сама Туркан. Она сразу же сделала знак Муджиру, чтобы он вышел из комнаты, и, когда мы с ней остались наедине, она бросилась к моим ногам и обняла их.
– Спаси его, Омар! – сказала она, подняв ко мне заплаканное лицо.
Я посмотрел на нее, и острая жалость пронзила мое сердце: я увидел, что в ее красивых волосах, всегда таких черных, как ночь разлуки, сейчас появилась серебряная нить седины. Я поднял ее и стал утешать. Утешать вполне искренне, потому что у ребенка уже не было жара и даже его лицо было чище, чем у его сводных братьев. Но я не мог ей сказать, что я, как врач, помню лишь советы Ибн Сины, самому же мне Аллах не подарил великого дара творить чудеса исцеления, каким Он наградил Учителя.
Моя уверенность лишь на миг успокоила ее, и тревога вскоре вернулась к ней: этот ребенок был для нее больше, чем сыном,- он был символом ее власти и могущества. И я, дав несколько советов по уходу за больным, вышел к Муджиру. Мы отправились к Санджару. Там болезнь еще была в полной силе. Мальчик был в жару, бредил, и лицо его казалось красной маской.
– Что ты скажешь? – спросил Муджир.
– Мальчик внушает серьезные опасения,- честно ответил я ему.
Я всегда помнил слова замечательного врача-нишапурца Абу Сахла ал-Нили, встречи с которым были незабываемой частью моей юности. Он говорил:
– Врач никогда не врет, ибо ложь – это предательство, а врач не может предавать.
Еще он сказал:
– Преданность – опора разума, а искренность – это дар.
И эти истины, как и его пронзительная стихотворная строчка: «Я укротил отчаяньем свою душу», всегда находились при мне. Вот и сейчас они пронеслись в моем мозгу.
Потом я дал несколько советов ухаживающему за Санджаром слуге-эфиопу, как облегчать страдания этой истерзанной плоти.
От Муджира я узнал, что заболели также ал-Казвини и еще несколько командиров дворцовой гвардии. Они, видимо, и привнесли эту болезнь во дворец из своих походов, и я посоветовал Муджиру немедленно вывезти всех больных отсюда и разместить их в одной из загородных резиденций. Муджир пообещал сразу же этим заняться.
Я шел домой, измученный увиденным, и еще раз пожалел о том, что мне не была дана Аллахом власть над болезнями. Перед уходом я спросил Муджира, не следует ли мне остаться во дворце, но он сказал, что с больными все время будут несколько врачей, а если понадобится срочный консилиум, то меня вызовут.
Когда я на следующий день, не дождавшись вызова, сам прибыл во дворец, чтобы проведать больных детей, я был оглушен известием о том, что вчера, вскоре после моего ухода, умер малолетний султан Махмуд и что он, как того требует Закон, был похоронен до заката солнца, а Туркан сегодня на рассвете отбыла к своей родне в Бухару.
Я десятки раз перебрал в памяти минуту за минутой свой вчерашний визит к Махмуду и был абсолютно убежден в том, что Смерть была очень далека от его ложа. Но я понимал, что восстановить истину у меня нет и никогда не будет никакой возможности. Так и останется до конца моих дней, как стрела, застрявшая в моем сердце, воспоминание о моей желанной зрелой красавице – царице, обнимающей мои ноги, и смутное чувство моей собственной вины.
Такое течение дел означало торжество партии Низама ал-Мулка, и предпринятая по моему совету госпитализация всех гвардейских командиров за пределы Исфахана облегчила ей возвращение к власти. Вернувшийся с базара слуга сообщил мне последние новости: султаном провозглашен Барк-Йарук, а великим визирем стал сын Низама ал-Мулка Муайид ал-Мулк.
Приглашение к новому великому визирю я получил через несколько дней после воцарения Барк-Йарука. После обычных приветствий он перешел к благодарностям, сказав, что дом Сельджукидов никогда не забудет моей помощи в восстановлении династической справедливости. Но я вежливо отклонил похвалу, сказав, что я действовал только как врач, а не как политик, и всего лишь строго выполнял предписания великого Ибн Сины. Мне очень не хотелось, чтобы в чьей-нибудь памяти сохранилось мнение о моем намеренном участии в дворцовых интригах.
Затем я перевел разговор на судьбы обсерватории и ученых, отдавших ей десятилетия своего труда. Я назвал суммы денег, необходимые для восстановления ее деятельности. Великий визирь сказал мне, что за два года, прошедшие с момента убийства Низама ал-Мулка, хозяйство страны пришло в полный упадок и что ему, визирю, необходимо время, чтобы разобраться во всех запущенных делах, после чего наш разговор на эту тему будет более конкретным. Завершил Муайид нашу беседу следующими словами:
– Пока я лишь хочу сказать, уважаемый имам, что ты всегда будешь украшением двора и моего дивана и твое жалованье не уменьшится ни на дирхем! Кроме того, мне известны и будут известны детям моим обязательства нашей семьи по отношению к тебе.
Может быть, кого-нибудь и обрадовали бы приветливые слова всесильного визиря, но у меня они вызвали грусть и печаль, ибо за их лаской я явственно услышал приговор обсерватории, от судьбы которой он так настойчиво отделял мою личную судьбу. Он обещал продолжить этот разговор в следующем месяце, но я уже сегодня предчувствовал его результат.
И наша вторая встреча, которая все-таки состоялась, лишь подтвердила мои опасения. Я, понимая, что теперь мне уже будет не так просто бывать во дворце, как во времена Малик-шаха, сразу же выразил великому визирю свое желание возвратиться в родной Нишапур. Моя просьба встретила понимание, хотя визирь не стал скрывать, что он огорчен моими намерениями. Он хотел бы видеть меня, мудрого и степенеющего с годами, в кругу своих советников, и я не сомневался в искренности его слов и чувств. Но вся беда была в том, что в этом заманчивом для многих будущем я не видел себя.
Муайид еще раз подтвердил, что ежегодное жалованье в десять тысяч динаров, назначенное мне его отцом, я буду получать и впредь, где бы я ни находился. На этом мы расстались.
Итак, по принятому на земле Аллаха летосчислению, в большом мире шел четыреста восемьдесят седьмой год, а в моем маленьком мире я начинал свой сорок седьмой год пребывания среди живых, и я был свободен и богат, конечно, в весьма разумных пределах.
Перед своим отъездом из Исфахана я собрал друзей на скромный прощальный ужин. Чтобы у тех, кто будет читать мои записки, не создалось впечатление, что я бросал своих соратников по обсерватории на произвол Судьбы, сразу скажу, что со мной пировали обеспеченные люди. Всем им были подарены в вечную собственность усадьбы и дома, построенные для них по приказанию Малик-шаха, да пребудет с ним благословение Аллаха, и каждый из них уже имел приглашение преподавать в одном из университетов Низамийе, основанных Низамом ал-Мулком (мир ему) во всех крупных городах царства, а десятилетие работы и общения со мной были для них лучшими рекомендациями. Поэтому пир наш не был печальным – все примирились с тем, что произошло, и теперь ощущали себя у порога новой жизни, и мы в разговорах и шутках не заметили, как прошла эта ночь. Вскоре поляна в моем саду опустела, и слуга унес в дом свернутый ковер и пустые кувшины, в которых вечером еще играло молодое вино.
В те несколько дней, оказавшихся в моем распоряжении до отхода ближайшего каравана в Нишапур, мне еще предстояло решить судьбу моей усадьбы. Я не думал о своем возможном возвращении в Исфахан. Более того – я предчувствовал, что мне суждено жить и умереть в родном Нишапуре. Но я думал об Анис. Я был старше ее на двадцать семь лет! Двадцать семь лет – это целая жизнь. В свои двадцать семь я уже был известным математиком, автором трактатов, по которым учились другие. И я понимал, что придет время, если Аллах захочет, чтобы оно пришло, когда эти двадцать семь лет навсегда разделят меня и Анис, а ей нужно будет продолжать жить. И я решил, что тогда она сможет поселиться в этом доме, где она уже привыкла быть хозяйкой, и потому не стал продавать его. Я оставил в нем слугу, разрешив ему жениться и дав денег на выкуп невесты, чтобы они вместе содержали дом. Из-за этого мне пришлось еще раз побывать у чиновников Муайида ал-Мулка и договориться с ними о регулярной выплате некоторой части причитающегося мне содержания моему слуге на жизнь и хозяйственные расходы. На этом я завершил свои исфаханские дела, и через несколько дней рассвет застал меня и Анис покачивающимися на спинах верблюдов, неторопливо начавших свой долгий путь навстречу восходящему солнцу.
Возвращение в Нишапур
и последнее путешествие в Бухару
Мое возвращение в Хорасан было совсем не таким, как прибытие в Исфахан двадцать три года тому назад: два сильных молодых верблюда, на которых восседали я и Анис, шли в составе обычного торгового каравана, и нас не сопровождали вооруженные отряды. Купцы нервничали и были в постоянном страхе, опасаясь нападения грабителей, и мое спокойствие их удивляло. Точно так же удивлялись отсутствию страха в моих глазах бандиты Хасана Саббаха, похитившие меня в Нехавенде, чтобы доставить в Аламут пред очи этого самозванного «шейха». Глупцы! Они все не понимают, что истинный суфий не знает страха Смерти, поскольку он живет и странствует налегке, не разлучаясь с Аллахом, постоянно присутствующим в его душе, и полностью поручив себя Его воле.
Я еще в прошлые свои путешествия заметил, что Дорога приносила