толковых людей. Это меня радовало, но и печалило. В возвышении Мерва я видел признак распада империи сельджуков. Созданная двумя поколениями великих царей, эта огромная страна на моих глазах переставала быть мощной державой. Она уже в год смерти Малик-шаха, в 485-м году, вступила в эпоху царствования детей, всегда сопровождающуюся внутренними распрями. На моих глазах эти распри унесли в безвестие мою царицу Туркан, а еще один мой школьный побратим Хасан Саббах, как злой джинн из волшебной сказки, возвышаясь над этой страной, держит в своих руках демонов религиозных раздоров и гражданской войны, готовый при первом удобном для него случае напустить эту свору на наш несчастный народ. И вот теперь Санджар, не уверенный в том, что он дождется трона после ухода из жизни своего брата Мухаммада, строит свое государство в государстве, ослабляя этим единство страны.
Обо всем этом я думал в пути, когда мой верблюд еще отмеривал первый десяток фарсахов90 вдоль Мургаба по дороге в Нишапур, прежде чем на время покинуть этот мир с его земной суетой и вознестись душой в межзвездные дали. Смятение моей души было, конечно, связано не только с политическими раздумьями, но и с хаосом чувств, внесенным в мою жизнь необдуманным приобретением ал-Багдади, и я бежал из Мерва, чтобы успеть вырвать свое сердце из рук прекрасных тюрчанок, пока они не превратили его в свой мячик для игр. «Когда я освобожусь от наваждения и обрету себя, я еще вернусь и тогда уже сам буду спокойно играть сердцами двойняшек»,- говорил я сам себе. Постепенно пустыня и звезды, открывающие бесконечность Пути, позволили мне сделать первый шаг к своему освобождению.
Дома Анис сразу почувствовала во мне присутствие тюрчанок и лишь улыбнулась, как бы понимая закономерность происшедшего. Мне даже показалось, что она рада тому, что эти изменения не коснулись ее уклада и что ее дом остается в полном ее распоряжении без необходимости установления рангов «первой», «второй» и так далее – жены или наложницы. Отвечая на эти ее мысли, я сказал, что я бы такого никогда не допустил, и был вознагражден за искренность своих слов ее искренними нежными ласками.
Я знал, что в моем старом нишапурском медресе, носящем теперь название Низамийе, уже более двух лет преподает Абу Хамид ал-Газали, но я еще не встречался с ним, потому что я жил под тяжестью своей вины в том, как я пренебрежительно и высокомерно обошелся с ним при нашей первой встрече в Исфаханской обсерватории. Теперь я решил, что дальше мой ответный визит откладывать нельзя, и, отдохнув дня два после дороги, я отправился в медресе, надеясь его там встретить. Когда я туда пришел, там был перерыв в занятиях, потому что одно крыло медресе в то время подправляли и во двор училища должны были завезти кирпич-сырец. Я сел на скамье для отдыха и стал ожидать часа возобновления занятий, к которому, как мне сказали, должен был подойти ал-Газали.
Ученики и молодые учителя, несмотря на возможность отвлечься от учебных дел, громко вели общий разговор о суфийском служении. Я порадовался тому, что эта тема стала открытой, и еще раз мысленно возблагодарил за это ал-Газали, но, когда речь у них зашла о сущности суфизма, я искренне опечалился. Меня всегда огорчал простонародный взгляд на это глубочайшее учение, которое непосвященные считали лишь средством достижения человеком сверхъестественных возможностей.
«Я хорошо знаю по собственному опыту, как труден Путь и что не всякому дано пройти хотя бы несколько долин, которые его образуют,- думал я.- Но неужели трудно понять, что Путь суфи – это самопознание и самосовершенствование, и что если при приближении к вершине своего Пути суфи научается творить чудеса, то он имеет право творить их только для себя одного, а не перед толпой, как какой-нибудь бродячий фокусник».
Потом в этой компании началось шумное обсуждение вопросов, связанных с переселением душ, проходившее на том же уровне невежества. Оно было прервано появлением ослов, груженных кирпичом. Все дружно бросились навстречу и стали заводить ослов во двор через не очень широкую дверь. Один из ослов никак не хотел пройти в этот проход и время от времени громко ревел.
Тогда я решил помочь им, а заодно и посмеяться над невольно подслушанным мною до этого их «ученым» спором. Подойдя к ослу, я прочитал экспромт:
Ушел ты и вернулся, став ослом,
Забыли все об имени твоем.
Где были ногти, там теперь – копыта,
Махал ты бородой, теперь – хвостом.
Пока все вслушивались в мои стихи, я незаметно просунул руку под ошейник и сделал несколько движений, после чего осел спокойно вошел во двор. Преодолевать таким образом упрямство ослов научил меня один погонщик каравана во время моих многочисленных странствий. Он говорил, что осел редко видит доброе к себе отношение, и когда, вместо болезненного тычка заостренным колышком – стимулом, как его называли румы,- под хвост, он вдруг ощущает ласку, то на мгновение забывает о своем упрямстве.
Зрители мои этого не знали и ничего не заметили. Для них осел сам пошел навстречу стихам, и они спросили меня, чем это можно объяснить. Я же решил веселиться до конца и поэтому со всей важностью ответил им:
– Дух, который вошел в тело этого осла, в своей прежней жизни находился в теле одного из ныне забытых учителей этого медресе, и поэтому осел не решался войти внутрь. Но когда из моих стихов он понял, что я его узнал, он решил, что ему теперь нечего стесняться.
Как ни странно, придуманное мной объяснение не вызвало подозрений у слушателей. Даже находившиеся среди них учителя не увидели намека на шутку в том, что я поселил в тело осла дух покойного учителя этого медресе.
Тем временем пришел ал-Газали, и я удалился для беседы с ним. К этому моменту я уже прочитал один из томов его капитального труда «Воскрешение наук о вере» и находился под впечатлением прочитанного. Наша беседа была откровенной, и во всем, что касалось Пути, мы понимали друг друга с полуслова, а острые углы наших разногласий в оценках учения великого Абу Али (мир ему) я старался искренне обходить и потому ушел домой с радостным сердцем. Порадовали меня и его слова о том, что он, принимая от Фахра ал-Мулка, сменившего на посту великого визиря при султане Мухаммаде своего отца Муайида ал-Мулка, назначение в нишапурскую Низамийе, заранее оговорил срок своего преподавания пятью годами, после чего он намерен полностью посвятить себя суфийскому служению. Срок этот истекал менее чем через два года. Я в душе приветствовал это его решение, поскольку, помня, по рассказам Хамадани, его жизнеописание, я помнил и о том, как мало он сделал, работая в багдадской Низамийе, и теперь знал, какие шедевры вышли из-под его калама в годы скитаний по земле и пребывания на суфийском Пути.
Забегая вперед, скажу, что на этот раз Аллах отпустил ему совсем мало времени на суфийское служение, и мне так и не пришлось встретиться с ним в Тусе, где он стал суфийским шейхом в 504-м году и в том же году скончался.
А в тот день меня дома ждал неожиданный подарок: какой-то купец, прибывший, по его словам, из Хамадана, доставил мне довольно тяжелый, замотанный в тонкое шерстяное одеяло, пакет. Без меня Анис его не решилась раскрыть. Я сразу же предположил, что это – посылка от моего милого Мухаммада Хамадани, и не очень спешил узнать, что в ней содержится. Когда же я все-таки развернул зеленое одеяло, там оказались кувшин и блюда из серебра очень старинной работы, делавшей эти вещи бесценными. Когда я перевернул кувшин над блюдом, раздался звон – это из него выпала золотая монета. Монета была странной: на ней не была обозначена ее стоимость и не было указано имя отчеканившего ее властителя. Вместо этого на одной ее стороне были выбиты инициалы Хасана Саббаха, а на другой – очертания замка Аламут.
Я задумался. Эти предметы, безусловно, были получены Хасаном нечестным путем и потому порочны, но не принять дар и отослать его назад я не мог, потому что это был дар побратима и человека, никогда не предававшего меня и не сделавшего мне ничего плохого. Поэтому я решил их оставить у себя, а чтобы разорвать цепь Зла, которое неизбежно несут в себе вещи, добытые обманом и разбоем, я тут же вызвал к себе ал-Багдади и, показав ему эти сокровища, сообщил свою волю: после моей смерти и кувшин, и блюда, и «монета» должны быть немедленно проданы, а деньги розданы беднейшим ученым Нишапура. Тогда Зло будет обращено в Добро, а честный покупатель будет владеть этими драгоценностями по праву.
Почти год я провел в Нишапуре безвыездно, и постоянно в душе моей росло желание посетить Мерв. Стараясь быть честным с собой, я не могу сказать, что цель этого желания состояла в том, чтобы утолить свой разум учеными беседами, потому что в большей степени мое старое тело стремилось еще и еще раз прикоснуться к юности Гулнор. Анис хитро и понимающе улыбалась, когда я заговаривал с ней о необходимости съездить по ученым делам в эту новую столицу Хорасана. Поистине, трудно скрыть от женщины все, что хоть в малой степени касается ее любви!
И все-таки пришло время, когда я уже больше откладывать свою поездку не мог. Первая неделя в Мерве ушла у меня на изнурительные для моего возраста, но сладкие любовные игры с Гулнор, а когда у меня хватило сил разорвать ее объятия и закрыть перед ней свою дверь, мне потребовалось еще несколько дней, чтобы обрести спокойствие души.
Жизнь же в Мерве, волею Аллаха благословенного и великого, шла своим чередом. От ал-Исфизари я узнал, что все практические дела по Мервской обсерватории Санджар поручил молодому астроному Абд ар-Рахману ал-Хазини, а за ним, за ал-Исфизари, осталось общее научное руководство. Я не мог не признать правильным решение принца: для перевозки из Исфахана астрономических приборов и их обновления и дополнения нужен был молодой и энергичный человек, а ал-Исфизари, хоть и был младше меня, но все же пребывал в том весьма солидном возрасте, когда начинает теряться гибкость мысли и решительность движений. Кроме того, я был достаточно высокого мнения об ал-Хазини. В прошлый приезд я беседовал с ним около десяти раз; мы сверили наши астрономические воззрения, и он признал меня своим учителем. О своем удовлетворении ходом дел я в мягкой форме сообщил ал-Исфизари, но моя деликатность была излишней, поскольку правильность решения Санджара он понимал и без