Я понимал, что этим ответом я ничем не рискую, ибо я еще при отце выучил весь Коран наизусть.
Хакан приказал своим стражникам доставить меня и мою мать к нему в резиденцию после обеда, и один из стражников остался со мной, чтобы помочь мне отнести домой мой жалкий товар и затем препроводить меня с матерью к хакану.
Моим приходом под охраной мать была крайне напугана, и стражнику, объяснявшему ей, что произошло, не сразу удалось ее успокоить. Вскоре мы вместе предстали перед хаканом, и владыка обратился к ней с такими словами:
– Я приму твоего мальчика, как сына, и воспитаю его так, как это будет приличествовать его новому положению, а ты не беспокойся о нем!
Потом он приказал своим приближенным выдать ей деньги, а для меня достать новую одежду, и через несколько дней я первый раз покинул Нишапур. Узнав, что я никогда в жизни еще не садился на коня, хакан распорядился, чтобы я ехал под опекой одного из дружинников на верблюде в небольшом обозе, следовавшем за его отрядом. Через несколько лет, при обстоятельствах, о которых я расскажу позднее, я научился скакать на коне, но я никогда не чувствовал себя в полном единении с этим благородным животным. Все время пребывания в седле я оставался в крайнем напряжении. Верблюд же вполне отвечал требованиям моей души. Он вносил в мою жизнь покой и освобождал мои мысли от тщеты и суеты. Сколько всего я передумал во время своих будущих странствий, и сколько раз мне оставалось только записать все свои рассуждения, сформулированные и выстроенные в строгом логическом порядке, во время моих длинных дорог! А когда я, по своей воле, без учителей и наставников, руководствуясь книгой незабвенного Абу-л-Хасана из Газни о раскрытии скрытого за завесами, вступил на Путь Джунайдийа9, именно во время путешествий на верблюде в безлюдных степях и пустынях я достигал высших ступеней единения с Богом.
Но это было потом, а тогда наш военный караван, двигаясь вверх по течению Джебаруда, обогнул затем горы Маада, с отрогов которых я бросил свой последний (я тогда не исключал этого) взгляд на город моего детства и на мою цветущую долину, и направился в сторону Мерва.
Почти двадцать дней мы провели в пути, прежде чем нашим взорам открылась красавица-Бухара. Ради этого зрелища стоило вытерпеть все лишения и опасности, выпавшие на нашу долю в пути. Стоило, рискуя жизнью, перейти вброд бурную Аму, чтобы увидеть это чудо! И там, в Бухаре, я впервые переступил порог царского дворца, а о том, что мои мать и сестра через несколько дней после моего отъезда из Нишапура переселились поближе к ее родне в деревушку одной из волостей округа Фирузгонд близ Астрабада, я узнал лишь спустя несколько лет.
Самарканд
В Бухаре я пробыл около месяца. Я бродил по городу, любовался величественной крепостью, мавзолеем Исмаила Самани и другими совершенными строениями, голубыми и зелеными куполами, красивыми садами, где уже поспевали янтарные и золотые абрикосы и где слышался плеск вод Мульяна, что-то кому-то шептавшего в тенистых яблоневых садах. Здесь я вспоминал знаменитую песнь великого Абу Абдалло10, тень которого навечно осталась в этих прекрасных садах, склоненная над ручьем. Мне кажется, что эти мои неспешные странствия по вечному городу дали душе моей больше, чем многие годы ученья в медресе.
Но, увы, не все разделяли это неоспоримое мнение, и, когда хакан Ибрахим узнал, что я целыми днями шатаюсь по городу безо всякого дела, он распорядился вернуть меня в школу. К тому же школа эта находилась не в Бухаре, а в Самарканде, но она считалась лучшей в царстве Ибрахима, и там, живя на полном пансионе, учились дети вельмож, высоких чиновников и военачальников. Поскольку это был именно тот круг, куда собирался меня ввести хакан, участь моя была решена.
Самарканд оказался более скромным, чем Бухара, но я ощущал скрытую энергию места и великое будущее этого города. Хуже обстояло дело с самаркандской школой: она не шла ни в какое сравнение с медресе в Нишапуре. Ученики здесь занимались только тем, что выясняли, чей отец важнее и богаче. На этом же вопросе было сосредоточено внимание почти всех учителей, и самыми успевающими считались дети более влиятельных родителей. На меня же никто не обращал внимания, и это меня радовало, потому что в школе было большое собрание рукописей и мне никто не мешал их читать без конца. Там я впервые прочел один из трактатов великого бухарца Абу Али и горько пожалел о том, что я разминулся с ним во времени на несколько десятилетий. Но история моих отношений с этим царем ученых настолько велика, что подробнее об этом будет сказано позднее.
А тогда я читал все подряд, но меня всегда удивляло, каким образом все прочитанное укладывалось в моей голове в определенном и строгом порядке. Вскоре знания мои оказались так велики, что мне стала ясна глупость моих учителей, именовавших себя «учеными». Я убедился в том, что они лишь покрывают истину ложью и лишь притворяются знающими. В их сообществе царила зависть и подтверждались слова пророка, да благословит его Аллах и приветствует, о том, что зависть пожирает добродетели, как огонь пожирает дрова, и что среди шести человек, которым суждено войти в ад за год до Судного дня, обязательно будет и завистливый ученый. В самаркандской школе я убедился, что не всегда побеждает правый, ибо видел, как толпа завистников, использующих капли знаний, коими они обладают, лишь для своего личного благополучия исторгала в нищету тех немногих, в ком еще обитала совесть.
Я не буду здесь называть имена негодяев-учителей и их «достойных» учеников, чтобы не дать им избежать заслуженного забвения. Лишь для одного имени я сделаю исключение: Абу Саад ал-Ганили. Это был учитель математики; такой же хорасанец, как я, только родом из Герата. Он был скромен и держался в стороне от жадной и беснующейся своры своих коллег, не изменяя своему жизненному девизу: «Довольствуйся малым, за которым не следует зло». Личных достижений в науке у него, можно сказать, не было, хотя он очень гордился своим объяснением того, как образуется конус: «Он (конус) образуется,- говорил он,- из прямоугольного треугольника, если одна из двух его сторон, образующих прямой угол, остается неподвижной, а плоскость треугольника вращается вокруг нее так, чтобы вернуться в исходную точку».
Абу Саад говорил, что этим своим определением он уточняет Аполлониуса11. При этом он не знал или забыл, что его определение принадлежит Евклиду. И вообще, все это – элементарные вещи, но Абу Саад, во-первых, учился у самого Абу Мухаммада ал-Лайса, а затем у Абу Насра из Хорезма, а во-вторых, имел в собственности рукописи нескольких старых и новых математических трактатов и не мешал мне их изучать.
Вообще, на пятнадцатом году жизни я понял, что учителя мне не нужны и что мне для моего совершенствования в науках вполне достаточно книг. Более того, в это время я уже сам стал записывать свой первый математический трактат. Однако пока я только читал, уединившись, я не привлекал к себе никакого недоброжелательного внимания, но, когда мои соученики и учителя увидели в моих руках калам и бумагу, я стал предметом их постоянных презрительных насмешек. Мои записи стали пропадать, мое уединение нарушалось шумными компаниями, и я был совершенно лишен возможности работать. Только моя природная уравновешенность удерживала меня от ответных действий, которыми, допусти я их, я бы уподобился этим скотам, но терпение мое все же подходило к пределу, и я стал всерьез задумываться о побеге из школы и из Самарканда, поскольку, как я считал, хакан Ибрахим просто забыл о моем существовании. Однако вскоре я убедился, что ошибся.
В самый разгар моих раздумий о побеге в Самарканд возвратился Абу Тахир. Этот молодой человек – он был всего лет на десять старше меня – много времени провел на службе у хакана в Бухаре. Он получил хорошее образование, и, когда в Самарканде освободилось место судьи, хакан, к которому уже давно поступали сведения о всякого рода безобразиях, творящихся в этом городе, отправил туда для наведения порядка Абу Тахира, наделив его самыми высокими полномочиями, и, как оказалось, среди особых поручений властителя Бухары было также приказание посетить школу и ознакомиться с тем, как продвигается моя учеба.
Абу Тахир прибыл в Самарканд в почетной одежде12 и был в школе уже на следующий день после своего приезда. Меня он нашел в весьма плачевном состоянии. Нервы мои были издерганы, и терпение мое находилось на пределе, но я сразу же почувствовал его ко мне симпатию. Даже в случайно подслушанных разговорах моих недругов я находил признания моей красоты. «Прекрасный нищий» или «нищий Йусуф»13 – так они за моей спиной называли меня. Видимо, не остался равнодушен к моему юному облику и Абу Тахир. Он весьма подробно расспрашивал меня о моем учении. Наш разговор велся то на фарси, то на арабском, которым я в совершенстве овладел еще в Нишапуре. Через полчаса нашей беседы ему стало ясно, что кроме вреда мое дальнейшее пребывание в этой школе мне ничего не принесет, и объявил управителю школы и учителям, что волею хакана он забирает меня от них, а я отправился укладывать в дорожный мешок свои нехитрые пожитки. Важнейшим среди них были мои заметки на арабском языке к задуманному мной трактату по проблемам «алгебры» и «алмукабалы» – «восполнения» и «противопоставления».
Жизнь моя переменилась самым чудесным образом. Мне была отведена светлая комната в небольшом, но очень уютном дворце Абу Тахира. Дворец этот стоял в глубине обширного и прекрасного плодового сада. В этом саду моим взорам наглядно предстала смена поколений: рядом с высокими абрикосовыми деревьями, чьи кроны упирались в синее небо, соседствовали зрелые красавцы, ветви которых прогибались под тяжестью плодов, а между ними повсюду пробивалась молодая поросль, ожидавшая, когда величественные старики уступят ей свое место. Я же, глядя на могучие старые деревья, представлял себе этот сад в те времена, когда они были юными и сгибались или колебались, как тростник, от того самого ветерка, который теперь лишь еле заметно перебирает их листья. Мне потом казалось, что именно тогда, выходя навстречу утреннему солнцу в этот волшебный сад, я впервые прикоснулся к сокровенным тайнам Всевышнего Йезида14.
С моими учеными планами дело, к сожалению, обстояло не столь благополучно, как с усвоением высшей философии бытия. Вольготная жизнь, отсутствие какого-либо режима и возможность когда угодно взять в руки калам и бумагу возымели обратное действие, и