Скачать:TXTPDF
Анатомия расеяной души

Никто, конечно, и не попытается оспорить тот факт, что по необузданности жестикуляции мы занимаем наряду с неаполитанцами и русскими евреями первое место в мире.

Сейчас на многих немецких и североамериканских психиатров большое впечатление производит теория психоза и истерии Зигмунда Фрейда[123],врача и преподавателя из Вены[124].Сведенная к основным, несколько огрубленным понятиям, эта теория выглядит так.

Всякое представление несет с собой, кроме образа вещи или действия, определенное эмоциональное состояние или сопутствующую психическую энергию. Интенсивное желание есть обременительное представление с чрезмерным скоплением психической энергии. Эта ситуация типична, например, при возникновении образа сцены насилия.

Когда у нас появляются подобные желания, наши моральные или эстетические убеждения требуют оставить их неудовлетворенными. Но постоянно неудовлетворенное желание, по Фрейду, это скопление эмоций, которые борются за то, чтобы расширить свое влияние, реализоваться, проявляясь в форме мускульных движений, или незаметно влиться в прочие наши идеи или желания. Эта борьба болезненна для души, а временами — просто невыносима. Поэтому наше сознание, не довольное тем, что желание не нашло удовлетворения, вытесняет его, заковывает в подвалах души и там оставляет как «бессознательное», обычно без возможности вернуть его в качестве явного объекта внимания. С ним остается и носитель психической энергии, переживание, которое и становится эмоциональной опухолью, пытающейся вырваться на свободу любым способом. Но будучи выпущенным, представление, в чьем распоряжение и находилось переживание изначально, ищет для себя нового носителя, чтобы с его помощью дойти до сознания или запустить двигательный механизм мускулов. Как обнаруживается этот новый носитель?

Представления объединяются в большие ассоциативные цепи, которые составляют структуру нашей души. Благодаря этому вытесненное переживание может перескакивать содного представления на другое, затем на третье и так до тех пор, пока не достигнет какого-то невинного представления, которому разрешено войти в сознание, поскольку взаимосвязь с запрещенным представлением становится отдаленнейшей. Так контрабандная, скрытая эмоция проникает в нейтральный образ, в котором она уже едва заметна. Поднявшись в сознание, она использует его в своих интересах, и дух, в котором это происходит, недоумевает, отчего вполне обыденные идеи повергают его в уныние или непомерное возбуждение, приводящее к неоправданным телодвижениям. Абсурдные ужимки и прыжки истериков, мании, навязчивые идеи и тоска невротиков, по Фрейду, объясняются именно этим.

Такие внезапные перемещения переживаний и идей, которые не должны быть заметны в процессе размышления, разумеется, составляют только часть разумной жизни. Разлетевшись на мелкие кусочки, они вторгаются в непрерывность нормального мышления как клинышки; они создают помехи, они проникают между составными частями какой-то интеллектуальной конструкции и делают ее дальнейшее существование невозможным. Поэтому души истериков и невротиков живут жизнью непоследовательной, в основном несовместимой с едиными прочными принципами. Это души, расщепленные на атомы, бессвязные; души рассеянные, которые рождаются и умирают каждую секунду, души, как эфемерные однодневки нуждающиеся в том, чтобы сосредоточить в этой мимолетности всю свою жизненную силу. Души нечленораздельные, которые выражают себя в междометиях, потому что в сущности они ими и являются.

Не могу здесь вдаваться в более детальное исследование этой темы. Мне достаточно того, что я дошел до той отметки, с которой открывается вид на Испанию как на пейзаж национального истеризма, что, в свою очередь, может рассматриваться как симптом для всего европейского материка. Того, что называется африканской позой, перед лицом всего мира, может быть, в конце концов не существует вовсе, или существует только поза истерика.

Чулизм, фламенкизм, драчливость, и многие другие выразительные формы, излюбленные нашим народом, можно было бы достаточно правдоподобно свести к выражению коллективной истерии. Не скрою, что проекция двух типов клинической картины индивидуальной патологии — истерии и невроза — на коллективную духовность перестает описывать болезнь в медицинском смысле слова. Отметим это. Но она превращается в болезнь в историческом смысле слова. Отметим и это.

В определенном отношении мы находим в Барохе некое высшее проявление национального истеризма. Мы все немножко — как он, но мы менее искренни. Самое лучшее и самое худшее в современной Испании проявляется у Барохи совершенно обнаженно, как будто демонстрируемые живые существа лишены кожи. Я далек от того, чтобы это критиковать, но мне показался наиболее плодотворным тот подход, с помощью которого можно избавиться от его произведения, что я и сделал. Через пятьдесят лет книги Барохи будутиметь особую ценность в качестве национальных симптомов.

То, что привычно для Барохи, не менее привычно и для нас, остальных иберов: каждое слово для нас — клетка, куда мы сажаем зверя, то есть наши страсти. В целом испанский характер того пошиба, что описан у Барохи, начинает превращаться просто в дурной характер.

Нарисованный лев

Бароха как-то рассказал мне, что во время его пребывания в Риме дал почитать «Ярмарку благоразумных»[125]одной знатной итальянке. Через несколько дней писатель спросил даму, «как ей показался роман», и она ему ответила искренне: «Questo Quentino ? troppo impertinente!»[126].

Если бы пулемет мог иметь какую-нибудь репутацию, она походила бы на репутацию персонажей романов «Ярмарка благоразумных», «Парадокс, король»[127],«Красная Заря».

Для Барохи ни одна идея не кажется заслуживающей внимания, коль скоро она не содержит вызова; то есть если эта идея не направлена против кого-то или чего-то. Его идеи всегда являются отповедями на воображаемые атаки, и эти отповеди переворачивают все вокруг; это инстинктивные защитные реакции.

Конечно, человек, чья мысль сродни инстинкту самосохранения, все время вынужден думать о том, как противостоять своему окружению, чтобы оно его не поглотило. Бароха всесторонне ощетинивается страницами своих книг подобно тому, как ёж выставляет свои колючки.

Вот видите! Так бывает с робким человеком. Ведь робкий человек всегда обеспокоен своей защитой.

Полагаю, излишне предупреждать, что я говорю исключительно о Барохе-мыслителе, Барохе как представителе литературного государства. В качестве человека из плоти и крови я считаю его способным в одиночку завоевать обе Индии. Но его психология есть психология человека застенчивого, у которого отобрали его «я», как будто украли часы из портмоне.

Стендаль[128],его учитель, имел ту же самую психологическую комплекцию. Он порождал вокруг себя энергичных персонажей, и ему приятно было считать их какой-то воображаемой гвардии преторианцев. Это его успокаивало. Его философия эгоизма была укрепленной башней, которую он возвел, чтобы внутри нее чувствовать себя уверенно.

Интересно, что метод, предложенный Барохой для утверждения «культа я», состоял в том, что последовательно убиваются и «ты» и «он». Сначала Бароха создает пустыню, азатем посреди нее строит свое «я» — как укрепленную башню.

Произведение искусства — хотя Бароха начинает создавать таковое как произведение нервов, в конечном счете и у него это — все же произведение искусства — исходит прежде всего из требования совершенства, полноты. Когда произведение имеет субъективное содержаниенапример, как у Барохи, несмотря на внешнюю форму романа, — то автор наполняет его своим собственным сердцем. Достаточно прочитать совсем немного страниц для выяснения того факта, что наш пантагрюэлический баск, угрожающий пожрать себе подобных, в действительности сам раздираем великими страстями, великой ненавистью, великими стремлениями, великими идеями и даже великими книгами. Он проживает существования, затрагивающие его собственную жизнь: так каменистые долины выталкивают юношей из своего лона к морю, чтобы они одним прыжком оседлали голубые гребни волн.

Не слишком часто возникает у Барохи интуитивная полнота или насыщенность, а это — обязательное условие для того, чтобы поэтическое произведения обрело необходимую плотность, которая позволила бы ему утвердиться в мире вещей на равных или даже как нечто большее, чем они. Он не погружается в глубь моря бытия, чтобы судорожно выцарапать оттуда те жизни, которые он описывает. Как они сами себя подают, так он нам о них и рассказывает.

Для того, чтобы быть романом о любви и смерти, недостаточно, чтобы в книге повествовалось о ком-то, кто любил и убил. Роман — не рассказ. И тем более не репортаж или сообщение.

Однако в интенциях всех персонажей Барохи имеется одна общая нота, мало различимая в каждом персонаже в отдельности, но подлинная и глубоко искренняя: варварская энергия людей, в стремлении к свежему воздуху надломивших коросту, которой затянулось общество.

Такова главная тема, которую разрабатывает поэзия Барохи, то, что несомненно ценно в его труде. И этого уже достаточно.

Бароха хотел бы немедленно направить нас туда, где действуют сугубо биологические силы, которые носятся взад-вперед, обрушиваясь на мир с бешеной, головокружительной скоростью.

Остается только пожалеть, что для него человек начинается там, где кончается гражданин, где начинается антропоид, некий организм, получающий космические жизненные энергии. Я не читал книг никакого другого автора, который испытывал бы такую целенаправленную ностальгию по орангутангам. Произведения Барохи — трактаты о человеческих гнусностях.

Одним из тех редких писателей, кем Бароха восхищался, был Ницше[129].Почему? Ведь это такая редкость, что Бароха кем-то восхищается! Ну, должно быть, потому, что Ницше открыл «идеал сверхчеловека», который, по мнению Барохи, является «плотоядным, страстным, блуждающим по жизни»[130].Таким хотел бы быть сам автор, но он, напротив, стал лысеющим эстетом, добрым и нежным, который бесцельно бродит по улице Алкала, и, стремясь восполнить самого себя, создает персонажей, которые похожи на его собственные амбиции. Как уныло! Да за пару тигриных клыков Бароха с радостью отдал бы свое место на Парнасе[131].

Однако динамический императив, заключенный в его романах, дорогого стоит.

Симпатии автора в отношении анархизма растут из того же корня.

Как и Стендалю, ему интересно прежде всего наблюдать и воспроизводить то напряжение энергетического выброса, которое зовет человека пробить свою индивидуальную материальную оболочку и занять как можно больше пространства. Он восхищается тем, что в человеке есть общего с зерном, которое, находясь под землей и подчинясь мощнейшему инстинкту, отдает земледельцу свое тело, чтобы пробить в земле раны для проникновения света и воздуха и мощно выпрямиться над земной твердью, став заданным экземпляром растения, как если бы им управляла какая-то идея.

Для анархизма индивидуумы — единственная позитивная сущность мироздания. Как мощные потоки, они пронзают грубую материю, инертные предметы, бесконечность мира. Эта материя есть только отрицание, чистая пассивность и оправдана лишь как препятствие, которое индивидуальная динамика должна преодолевать. Индивидуумы суть источники и фонтаны энергии, накопленной в себе ?lan vital, как выражается мистер Бергсон, открыватель этого понятия[132].Но материя, переносимая потоками этих течений, сама направляет их,

Скачать:TXTPDF

Анатомия расеяной души Ортега-и-Гассет читать, Анатомия расеяной души Ортега-и-Гассет читать бесплатно, Анатомия расеяной души Ортега-и-Гассет читать онлайн