плоским экраном. Вот где торжество демонстрации позы на картине (как у Веласкеса в описании Ортеги, 127), причем поза научилась имитировать глубину и движение (как у Эль Греко, 127): лицемерие! Нет никакого движения, нет никакой глубины, есть только плоский и, в целом, все более плоский экран, несмотря на его технически возможную трехмерность.
Речь не идет здесь о противопоставлении компьютера книге — ни в коей мере. Книги в массе своей становятся тоже все более плоскими, они перекочевывают в компьютер, на компакт диски, видео и аудио. Причем, они уплощаются не только по техническим причинам, но прежде всего по своей сути. Массовое чтиво — это тексты, размазанные по массам, которые, например, как русский народ, сразу и все вместе научились читать, но так и не научились по большому счету писать. Поэтому мы отдаемся экрану с гораздо большей страстью, чем другие народы, у которых успел сформироваться навык прописывания, формирования собственной жизни — жизни личности. Но вообще эта всепоглощающая страсть к экрану не знает границ, это — наркотик (кстати, наркотрафик в данном случае объявлен делом чуть ли не богоугодным), причем недозируемый и не классифицируемый как таковой: на нем не стоит предупреждающее «уходить в мир экрана опасно для здоровья нации».
Мир экрана — это мир пассивного восприятия информации, которая лишается временных параметров глубины и становится только современной, сегодняшней, сиюминутной. Зритель, если он накормлен, теряет представление о возможности собственного поступка, о выстраивании своей судьбы. Все события промелькивают перед ним на экране сначала в новостях, потом в фильмах, потом наиболее захватившие его зрелища человек может проиграть в киберпространстве и — максимальная форма личной активности человека, которого на сленге называют ботаником, — выйти на форум в Интернете. Форум! Вот где площадной смысл современности вернулся к своему историческому исходу: плоский, административно (то есть судебно) показательный Рим с его культом зрелищ — преимущественно жестоких и эротических — производил впечатление на весь остальной мир, но не мог в полной мере обеспечить этот мир впечатлениями.
Сегодня весь мир, за редкими исключениями — это наконец-то (долго призывали!) настоящий Третий Рим, который смог-таки довести свои зрелища до всех алчущих и страждущих. То есть даже страждущих, но алчущих, готовых отдать большую часть своего всеобщего эквивалента, лишь бы приобщиться к экрану. Самым бедным этот наркотик раздают уже практически бесплатно[39].Ведь если наши большевики покорили Россию «монументальной» пропагандой газеты, радио и кино, то нынешние корпоративные большевики покоряют мир телевидением и Интернетом. Кстати, из той же рабской массы зрителей вербуется необходимое количество рабов-гладиаторов, чтобы обострять картинку мировых событий: это, например, спортсмены, войска воюющих стран, разнообразные террористы (последние вообще невозможны вне массовой коммуникации, они на нее и работают) и, разумеется, их жертвы. Так что восстание потребительски агрессивных масс, столь чутко раскрытое Ортегой в первой половине века[40],диалектически подавлено во второй. Почти не осталось агрессивного спроса, остался агрессивный сбыт. Массы окончательно нивелировали индивидуальности «лучших» своим восстанием и раздробились на обезличенные единицы пассивных потребителей, единый предэкранный рынок, современный форум.
На этом предэкранном рынке мир расслабился. Напрягается человек теперь только потому, что у него нет возможности расслабиться и для того, чтобы расслабиться. Основная мечта среднего человека: заработать побольше, чтобы ничего не делать. В принципе расслабляться можно и не зарабатывая совсем: умереть не дадут[41].Человечество производит столько, что может прокормить и бездельников: коммунистический идеал Маркса в каком-то смысле осуществился. Правда бездельники входят в массу безработных, которые в большинстве своем работы как раз жаждут, потому что иметь работу — это тоже способ расслабиться. Наемный труд, в основном, не требует большого духовного напряжения, так, небольшое утомление, офисный или цеховой комфорт. В любом случае, даже рутинный тяжелый труд предполагает только одностороннее напряжение каких-то органов, но не напрягает человека целиком.
Таким образом, человек в целом, по-прежнему преимущественно работающий не по призванию, пребывает в рассеянности. Причем гораздо более радикальной, чем та, что описана Ортегой. Ведь, поскольку в производстве вещей участвует все меньшая честь населения и основные эффекты и аффекты современного человека связаны с производством информации, постольку сам труд и эмоции становятся все более виртуальными. В живое общение идет только отражение реальной же неудовлетворенности, к которой не может не привести суррогатность виртуальной жизни, эта неудовлетворенность и проявляется, в частности, в синдроме сплошного мата, описанном выше и ниже.7. Русский Ортега
Повторим, что роман Пио Барохи «Древо познания» вышел в России немногим позже, чем в Испании. Он оказался первый романом из тех немногих произведений писателя, что переведены на русский язык[42].Во второй половине прошлого века этот автор в России оказался решительно забыт. И вот Пио Бароха возвращается, потому что возвращается Хосе Ортега-и-Гассет, а его «Пио Бароха: Анатомия рассеянной души» — произведение актуальное сейчас больше для России, чем для Испании. В Испании Ортега свое слово сказал. Его искренний анализ состояния общества в начале двадцатого века, его дальнейшие работы, его борьба за включение страны в единую Европу да и идея самой единой Европы — все это принесло свои плоды. Евросоюз стабилизировался как самостоятельная политическая и экономическая единица, а Испания, хотя и не находится на ведущих ролях в нем, но место занимает очень достойное: темпы экономического роста страны в последнее десятилетие были выше, чем у остальных стран ЕС.
А вот Россия занимает сейчас по отношению к Европе положение, похожее на то, которое занимала по отношению к остальной Западной Европе Испания на рубеже 19 и 20 веков. Похожее по уровню социальной отсталости, неразвитости среднего класса и малого бизнеса, неповоротливости монополистского мышления во всех областях. 1990-е — 1900-е годы, столь подробно описанные Ортегой в связи с поколением 1898-го, типологически аналогичны времени советской перестройки, десятые годы Испании — бурному росту буржуазной активности и либерализма российских девяностых годов двадцатого века.
Но все это — как бы объективные аналогии помимовольных исторических явлений. А вот сознательной субъективной волей нас теперь объединяет Ортега-и-Гассет, чье место в развитии типологии времен Аристотеля, рассмотренной выше, связано, прежде всего, с его образным определением человека-личности: человек как вектор, как заданиедвигаться вперед. Категорический императив необходимости отрыва от настоящего, собственно того, что Ортега называет реальностью. В «Анатомии рассеянной души» он продемонстрировал это, в частности, на примере генезиса романного жанра, он увидел и показал нам новый поворот, открытый европейским романом. Вернее даже не открытый, а спонтанно преодоленный романом, начиная с «Дон Кихота». Ортега проанализировал этот поворот, вскрыв смысл нового сочетания времен: настоящего с будущим. Отнынемы рвемся (вернее предположительно-императивно: должны бы рваться) в будущее, отталкиваясь от настоящего, в то время как раньше посыл христианской культуры все-таки шел от прошлого. Провидением нам заранее послано все: и настоящее и будущее. Выводить свои действия из оценки настоящей ситуации — грех и подчинение горнего бренному, поэтому христианский коммунизм и антихристианский коммунизм одинаково погрязли в детерминизме и не оставляют человеку возможности самостоятельных действий:это ответ Ортеги и клерикализму, и антиклерикализму, научному позитивизму. От прошлого мы не отказываемся, говорит философ, но должны переоценить его с позиций настоящего, с позиций той кризисной ситуации, к которой оно нас привело. Понять настоящее как провал прошлого. Именно так, по Ортеге, плодотворно смотреть на прошлое, только так оно не будет закрывать нам будущего.
Само же будущее — это не просто движение прошлого через настоящее вперед, к давно поставленной цели, это ответственная игра личного поступка, ответственная, потому что рискованная, направленная на невозможное. Эта игра ведется человеком в настоящем, при условии его «настоящести», подлинности, то есть единственности. У поступка нет сослагательного наклонения в отличие от истории, которая вся состоит из сослагательных наклонений, поскольку у нее уже нет реальности (этим может легко воспользоваться любой Фоменко, чтобы окончательно релятивизировать ее). История на всех уровнях постоянно переписывается, как наукой, так и искусством. Любой поступок же необратим. И в первую очередь — для совершившего его. Еще можно как-то частично преодолеть объективные последствия поступка, но что сделано, то сделано, на то воля человеческая: «каждый сын своих дел», повторим еще раз мысль Дон Кихота. Кстати, «Дон Кихот» — вот баланс возможного, сосуществующего с не существующим, невозможным, но манящим, притягивающим к себе волю героя. Баланс трагедии и комедии, вернее комедии как представительницы реального настоящего и трагедии как носительницы идеального будущего. Идеал, становясь настоящим, всегда разбивается, лопается, его нужно нести как знамя впереди себя, чтобы идти за ним. Идеал важен как целеполагание.
Постепенная же агония романа после «Дон Кихота» заключается в том, что в этом жанре все меньше оставалось идеального, направленного в будущее, зовущего его, и все более циничным становился жест, которым реальность уничтожает хрупкий идеал, слишком близко к ней подошедший. Реалистический, а затем натуралистический роман девятнадцатого века, в особенности второй его половины, оказался нижней точкой падения жанра, за которой, однако, его ждала не смерть (чего Ортега, кстати, и не предсказывал), а новый подъем, между прочим, опять произошедший преимущественно на испаноязычной почве: латиноамериканский роман. Ортега дожил лишь до начала этого подъема, это произошло спустя три-четыре десятилетия после первого анализа философом жанра романа.
Пио Бароха был на уровне своего времени, выше многих современных романистов, но Ортега-и-Гассет жаждал подтянуть его до уровня жанра тридцать лет спустя, надеялся увидеть в его произведениях жанр на подъеме, а не жанр на спаде. А Бароха просто отражал и критиковал упадок Испании в духе поколения 98 года, и в этом был его смысл и пафос, которые Ортега очень верно оценил, но он хотел от Барохи еще большего, невозможного, хотя и понимал, что хочет невозможного.
Но в этом весь Ортега: он не только декларирует свои теоретические идеалы, он требует их воплощения. Он и сам пытается их осуществлять. Жить для него значит хотеть невозможного. И добиваться невозможного без надежды добиться. Это все проделано и высказано, между прочим, задолго до А. Камю и Ж. П. Сартра, всерьез занявшихся проблемами времени. И даже раньше М. Хайдеггера[43].Не исключено, что в конечном счете Мартин Хайдеггер разобрался со временем более системно[44],но влияние на общество гораздо более серьезное имел, несомненно, Хосе Ортега-и-Гассет. Он философски-политически (как сейчас бы сказали, политологически) воспитывал всю передовую меж- и послевоенную Европу и всю испаноязычную половину генетически европейского мира[45].
Такого ортегианского, целеполагающего отношения ко времени и не хватает сейчас России. Как не хватало его Испании сто лет тому назад.