некоторые объекты ведут себя так, как ведет себя мышление, то есть логично. Теория познания, в которой господствует эта третья точка зрения, постарается нарисовать строгую достоверную картину совпадений и расхождений между Универсумом и мышлением, начертить карту объективного, где будут обжитые зовы, куда способно проникать мышление, и недоступные, иррациональные зоны мира. Например, числа образуют максимально совпадающую с логосом область, настолько, что сочли возможным рационализировать всю математику и построить ее только с помощью логики. Но в последние месяцы мы стали свидетелями одной из самых славных битв в истории разума, которая наряду с современной физикой могла бы увековечить нашу эпоху в длинной череде времен. Я имею в виду попытку Броуэра и Вейля доказать частичное несоответствие консистенции числа и консистенции понятий и тем самым — невозможность построения логической или формалистической математики и необходимость так называемой «интуиционистской» математики, верной особенностям своего объекта, математики, которая была бы не логикой, а именно математикой. Если от математики мы будем восходить к более сложным объектам — физической материи, органической жизни, психической жизни, общественной жизни, исторической жизни, то их иррациональность и непроницаемость для чистою мышления будет возрастать, когда же нашим объектом станет сам Универсум, то, вероятнее всего, его неосвоенная, недоступная пониманию с помощью традиционного чистого логоса часть будет максимальной.
Дорогами физики разум шествует еще беспечно, но, как прекрасно сказал Бергсон — хотя не по столь же прекрасному поводу — «за пределами физики необходимо проверять разум на здравый смысл». То, что Бергсон называет «здравым смыслом» я очень определенно назвал «жизненным разумом»; последний более широк, чем первый, и для него рациональны многие объекты, действительно иррациональные для старого разума, или для концептуального, или чистого, разума.
Однако было бы серьезным, — пожалуй, наиболее серьезным — недоразумением считать определение философии как учения об Универсуме, а также тенденцию построить максимум философского корпуса, откровенным возвращением к старой метафизике. Эти внешние — политические, педагогические, гигиенические — возражения против мысли, развивающейся в силу внутренних причин, всегда звучат по-ребячески легкомысленно, скажу больше: им не хватает теоретической достоверности. Всякий, кто критикует теоретическую работу по мотивам, имеющим к вей косвенное отношение и с помощью «аргументов к человеку», тем самым разоблачает себя как плохого теоретика. Нельзя рассуждать о вещах поверхностно, не проникая в их суть, не пристало vorbeireden, избегая именно тех вопросов, по которым выносится приговор. Я призываю новые поколения испанских интеллектуалов быть в атом пункте особенно требовательными, ибо это главное условие того, чтобы в стране действительно пробудилась серьезная интеллектуальная жизнь. «Остальное, — как говорит персонаж одной испанской новеллы, — только вопрос техники».
Быть может, философия, для которой, как мы определили выше, самое важное и необходимое — вправе допустить возможность непознаваемости своего объекта, уязвима, быть может, откровенное возвращение к старой метафизике плохо. Насколько мне известно, никогда формулировка отправного пункта философии не вызывала столь резкой критики, не требовала такой осторожности. Но сегодня, верные героическому способу дознания и мышления, который, хочешь не хочешь, в сущности и есть философия, мы не можем осторожничать, ибо стремимся к завершенности. Осторожность допустима, но естественная, без подозрительности. Не следует подходить к Универсуму с недоверчивостью крестьянина. Позитивизм был деревенской философией. Как говорил Гегель, страх совершить ошибку — уже ошибка, и если в нем разобраться, то в глубине его обнаружится страх перед истиной. Философ, готовый к предельной интеллектуальной опасности, открыто выражающий все свои мысли, обязав пользоваться полной свободой — освободиться от всего, даже от этой крестьянской подозрительности к возможной метафизике. Итак, мы не отвергаем строгой критики, наоборот, мы доводим ев требовательность до предела, но делаем это спокойно, не придавая этому значения, без патетических жестов. Нам, как и всему нашему времени, претит пустая раздражительность и аффектированность. Во всем нужно быть только самим собой, без суеты, без преувеличений — не воздвигая на носу корабля собственной статуи.
Если сейчас, держа в руках нить Ариадны, чтобы не сбиться с пути при развертывании понятий, мы подытожим сказанное, повторив первую формулировку, она покажется вам более осмысленной. Философия — это познание Универсума, или всего имеющегося, однако нам с самого начала неизвестно, что такое это все имеющееся; составляет ли это все имеющееся Универсум или Мультиверсум; познаваем ли этот Универсум или Мультиверсум.
Итак, затея представляется безумной. Зачем же тратить сипы? Не благоразумнее ли уклониться, посвятить себя только жизни, отбросив философию? Древнеримскому герою необходимо было плыть, а не жить. Люди всегда делятся на эти две категории, в лучшую из которых входят те, кому необходимо именно бесполезное. В маленьком дворике на Востоке нежно и трепетно, подобно струе фонтана, вздымается священный голос Христа, укоряющий: «Марфа, Марфа, одно только нужно». Это намек хлопотливой Марфе на любящую и не пекущуюся о пользе Марию.
Лекция V
Необходимость философии. Присутствие и соприсутствие. — Основная сущность. — Автономия и пантономия. — Защита теолога перед мистиком.
Определяя проблему философии, мы обнаруживаем, что эта самая радикальная, архипроблематичная проблема из всех возможных. С другой стороны, мы видим: — чем проблематичней проблема, тем чище познавательная, теоретическая деятельность, воспринимающая и исследующая ее. Поэтому философия есть высшее умственное усилие, по сравнению с которым другие науки, даже чистая математика, несут на себе отпечаток эмпиризма.
Однако не свидетельствует ли сама эта чистота, этот предельный интеллектуальный героизм, свойственные философии, о некотором безрассудстве, исступлении? Не противоречит ли здравому смыслу постановка такой необычной проблемы, как философская? Если говорить об осуществлении, то следует заметить, что попытка, называемая философией, меньше всего может рассчитывать на успех. Она представляется, говорил я, безумной затей. Тогда зачем предпринимать эту попытку? Почему бы не довольствоваться жизнью, отвергнув философию? Если ее цель недостижима, значит философия не нужна, в ней нет необходимости. Прекрасно, но прежде всего дело в том, что есть люди, которым необходимо как раз бесполезное. Вспомним божественное противопоставление полезнейшей Марфы и не пекущейся о пользе Марии. Истина в том — и именно это подразумевают слова Христа, — что полного разделения не существует и что саму жизнь, в том числе жизнь органическую и биологическую, в конечном счете нельзя понять через пользу, но можно объяснить как грандиозное спортивное явление.
Так существует ли вообще необходимость в жизненном факте философствования? Если понимать под необходимостью «полезность» для чего-то другого, то философия не является необходимой, по крайней мере на первый взгляд. Однако необходимость полезного лишь относительна, она присутствует только по отношению к цели. Истинная необходимость — это необходимость для каждого существа быть самим собой: для птицы — летать, для рыбы — плавать, для ума — философствовать. Эта необходимость в осуществлении функции или акта нашего существования является самой высокой, самой существенной необходимостью. Поэтому Аристотель уверенно говорит о науках:
«Все другие науки более необходимы, нежели она, но лучше нет ни одной (греч.). Недаром Платой в пору наивысшего расцвета своей строгой мысли, подыскивая наиболее смелое определение философии, в самом разгаре диалоге «Софист» назовет ее «Наука людей свободных».
Философия возникает не по причине полезности, однако не из беспричинного каприза. Она является основной потребностью разума. Почему? Ее существенным признаком мы назвали поиск целого как такового, захват Универсума, охоту на Единорога. Откуда берется это стремление? Почему не довольствоваться тем, что вам открывается в мире без всякой философии, тем, что уже есть и находится здесь перед нами? Да просто потому, что все существующее и находящееся здесь, данное нам, присутствующее, явное — это, в сущности, только кусок, осколок, фрагмент, обрубок. Глядя на него, нельзя не заметить, не почувствовать его изъяна. В любом данном нам бытии, в любом явлении мира мы обнаруживаем глубокий след излома, свидетельство того, что это часть и только часть, мы видим рубец его онтологического увечья, к нам вопиют страдания калеки, его тоска ни отнятому, его божественная неудовлетворенность. Двенадцать лот назад, выступая в Буэнос-Айресе, я определил неудовлетворенность «как любовь без возлюбленного и как боль в отсутствующих у нас членах». Это тоска по тому, чем мы не являемся, призвание нашей неполноты и искалеченное.
Строго говоря, я хочу сказать следующее: взяв любой предмет из тех, что мы обнаруживаем в окружающем нас мире, внимательно вглядевшись в то, что находится перед нами, мы вскоре начинаем понимать, что это только фрагмент, к которому необходимо домыслить другую, дополняющую его реальность. Так, цвета во всем их богатстве, беспрерывно сменяющие друг друга перед нашими глазами, являются ни только тем, чем кажутся на первый взгляд. Любой цвет должна иметь некую протяженность, он существует, покрывая некое пространство; поэтому нет цвета без пространства. Он только часть целого, которое мы назовем цветовым пространством, или пространственным цветом. Но само это цветовое пространство, в свою очередь, не может быть только цветовым пространством. Существование пространства предполагает то, что простирается, что служит опорой пространству и цвету, — субстрат, или основу. Пространство, как отвечает Лейбниц Декарту, требует ехtensione prius. Следуя традиции, назовем эту основу материей. Когда мы доходим до материи, кажется, что наконец-то мы пришли к чему-то самодостаточному. Материя уже не нуждается ни в какой основе: она находится здесь сама по себе — в отличие от цвета, который присутствует и существует через другое, через материю, служащую ему основой. Но вдруг у нас возникает подозрение: материя, которая уже существует, находится здесь, является самодостаточной, не могла породить «самое себя, не могла сама положить начало своему существованию. Материю нельзя мыслить, не представляя ее тем, что
она своим существованием какой-то другой силе, подобно как, глядя на летящую стрелу, нельзя не вспомнить о пославшей ее руке. Таким образом, она тоже часть более широкого породившего ев процесса, более широкой дополняющей ее реальности. Все это тривиально и служит лишь пояснением к рассматриваемой нами мысли.
Возьмем другой пример, который мне представляется более близким и наглядным. Весь этот вал в целом присутствует в нашем восприятии. Он кажется — по крайней мере нам — чем-то законченным и достаточным. Он состоит из того, что мы в нем видим, и ни из чего более. По крайней мере нам кажется, что, проанализировав наше зрительное восприятие этого зала, мы обнаружим в нем лишь его цвет, его свет, его формы, его пространство, не говоря о прочем. Но если затем мы, покидая этот зал, обнаружим, что за его дверями мир кончается, что дальше за этим залом нет ничего, даже пустого пространства, наш потрясенный разум испытает шок. Почему мы, не успев задуматься, мгновенно поражаемся, что за пределами этого зала нет ни домов, ни улиц, ни города, ни атмосферы и т. д., если раньше у нас в голове было только то, что мы видели в вале? Вероятно, в нашем