особенно разителен контраст между логичностью и ясностью мышлении и бедностью экстатических поисков.
Мистицизм склонен злоупотреблять глубинами и спекулировать бездной; по меньшей мере, бездна его восхищает и притягивает. Но философия имеет противоположную склонность. В отличие от мистики ее влечет не погружение в пучину, а выход на поверхность. Вопреки расхожей молве, философия воплощает могучее стремление к поверхности, то есть к тому, чтобы вынести В на поверхность и по возможности сделать явным, ясным, доступным то, что было гаубичным, тайным, скрытым. Ей отвратительны таинственность и мелодраматизм посвященного, мистагога. Она может сказать вместе с Гете:
Надеется из лаки окружной.
Философия — это могучее стремление к прозрачности и упорная тяга к дневному свету. Ее главная цель — вынести на поверхность, обнажить, открыть тайное или сокрытое; в Греции философия сначала называлась а1etheia, что означает разоблачение, обнажение, раскрытие — короче, проявление. А проявить — значит произнести слово: logos. Если мистицизм — молчание, то философия — слово, открытие бытия вещей в подпой обнаженности и прозрачности речи, слово о бытии: онтология. В отличие от мистицизма философия стремится быть произнесенной тайной. Помнится, несколько лет назад я напечатал следующее: «Итак, я прекрасно понимаю и легко разделяю ту настороже ревность, с которой Церковь всегда относилась к мистикам, опасаясь, как бы их экстатические приключения не умалили авторитета веры. Экстаз близок к «исступлению». Поэтому сами мистики сравнивают его с опьянением. Им не хватает выдержки и юности ума. В их отношении к Богу есть нечто от вакханалии, претящее суровому спокойствию истинного священника. Суть в том, что конфуцианский мандарин испытывает к даосистскому мистику точно такое же презрение, как католический теолог к невидящей монашке. Сторонники беспорядка любому порядку всегда предпочтут анархию, а исступленность мистиков — ясному упорядоченному уму священников, т. е. Церкви. Я чувствую, не могу разделить и этого предпочтения. По очевидной причине. Раз мой взгляд, любая теология нам говорит гораздо больше о Боге, сообщает больше догадок и сведений о божественном, чем все вместе взятые экстазы всех вместе взятых мистиков.
Поэтому, отказавшись от скептического отношения к трансу мистик» нужно, как я уже говорил, поверить ему на слово, получать от него то, что он выносит из своих трансцендентальных погружений, а затем посмотреть, чего оно стоит. По правде говоря, то, что он может сообщить, вернувшись из путешествия в такие выей стоит немногого. Я верю, что европейская душа близка к новому опыту Бога, к новым поискам этой важнейшей реальности. Однако я сильно сомневаюсь, что обогащение наших представлений о божественном придет подземными ходами мистики, а не светлыми путями дискурсивного мышления. Теология, а не Экстаз заявив это со всей определенностью, я не вижу основании пренебрегать работами мыслителей-мистиков. В ином смысле и в иной связи они представляют огромный интерес. Сегодня как никогда мы должны многому у них научиться. В том числе небезынтересно их представление об экстазе — конечно, не сам экстаз. Вскоре мы увидим почему. Я утверждаю, что мистическая философия не имеет отношения к тому, что мы пытаемся построить под именем философии. Единственное изначальное ограничение последней состоит в стремлении быть теоретическим мышлением, системой понятий, то есть высказываний. Вернувшись — уже в который раз — к поискам сравнения с современной наукой я скажу. если физика — все то, что можно измерить, то философия — все то, что можно сказать об Универсуме.
Лекция VI
Верование и теория; жизнерадостность — Интуитивная очевидность — Денные философской проблемы.
Итак, философия есть не что иное, как деятельность теоретического познания, теория Универсума. И хотя слово «Универсум», распахнувшись, подобно широкому окну, как будто слегка оживляет суровое слово «теория», не будем забывать, что мы собираемся строить не Универсум — для этого нам пришлось бы вообразить себя богами — а лишь его теорию. Итак, философия но является Универсумом, она даже не является непосредственным общением с Универсумом, которое мы именуем «жизнью», мы будем не переживать вещи, а теоретизировать о них, их созерцать. А созерцать вещь — значит находиться вне ее, решившись сохранить между собой и ею целомудренную дистанцию. Мы собираемся построить теорию, или, что одно и то же, систему понятий об Универсуме. Не меньше, но и не больше. Найти те понятия, расположив которые в определенном порядке, мы сможем рассказать обо всем, что, на наш взгляд, имеется, или об Универсуме. Следовательно, речь не идет о чем-то грандиозном. Хотя философским проблемам в силу их радикальности свойственна патетика, сама философия ею не страдает. Скорей ее можно сравнить с приятным занятием, склонностью, увлечением. Речь идет просто о том, чтобы скомбинировать наши понятия, как части головоломки. Такая точка зрения на философию для меня предпочтительней высокопарных определений. Как и все великие занятия человека, она носит спортивный характер и заимствует у спорта бескорыстность и глубокую сосредоточенность.
Мои следующие слова — я повторяю — могут поначалу вам показаться странными, однако они плод долгого опыта и справедливы не только для философии, но и для всей науки, всего того, что в строгом смысле слова называется теорией. Так вот: когда наука хочет приобщиться человек, до этого ею не занимавшийся, то лучший способ облегчить ему знакомство с ней, разъяснить, что представляет собой труд ученого, — это сказать: «Не стремись «убедиться» в том, что ты услышишь и станешь обдумывать не принимай этого всерьез, а считай игрой, правила которой! нужно соблюдать». Душевный склад, соответствующий атому далеко не возвышенному занятию, и есть то настроение, и которой лучше всего начинать научное исследование. Причина этого проста: в донаучной деятельности под словами «убедиться» и «принимать всерьез» понимается такое твердое, такое самодовольное состояние духа, которое можно испытывать лишь по отношению к самому привычному в устоявшемуся. Я хочу сказать, что такие убеждения, как «солнце встает над горизонтом» или «тела, которые мы видим, действительно находятся пне нас», настолько слепы, настолько обусловлены неотделимыми от вас привычками, которыми мы руководствуемся в жизни, что убеждения астрономии или идеалистической философии не могут соперничать с ними в грубой психологической силе. Именно потому, что научное убеждение основано на истинах, на умозаключениях, оно не исходит, не должно исходить из глубины души и носить призрачный характер. В самом деле, это убеждение сводится к чисто рассудочному одобрению, полученному в результате определенных доводов в отличие от веры и других жизненных верований, идущих ив глубины-души. Подлинно научное убеждение приходит извне — так сказать, из вещей, расположенных на периферии нашего Я. Там, на этой периферии находится разум. Разум не принадлежит глубинам нашего существа. Напротив. Подобно чувствительной, снабженной щупальцами оболочке, он покрывает ваше внутреннее содержание. Итак, подобно оболочке, он заключает в себе нашу внутреннюю сущность, обратившись к вещам, бытию, ибо его роль сводится к тому, чтобы думать о вещах, о бытии; не быть бытием, а отражать его, как в зеркало. Разум настолько не является нами, что он один и тот же у всех, хотя у одних его больше, чем у Других. Но то, что есть, у всех одинаково: 2 и 2 для всех 4. Поэтому Аристотель и последователи Аверроэса считали, что во вселенной присутствует один поив, или разум, что все мы, обладая разумом, представляем один и тот же разум. То, что нас отличает, находится за ним. Однако оставим столь сложный вопрос. Сказанного достаточно для понимания того, что разуму нечего пытаться выиграть, состязаясь в убеждении с иррациональными обыденными верованиями. Если ученый отстаивает свои идеи с верой, не уступающей жизненной вере, его наука сомнительна. В романе Барохи один персонаж говорит другому: «Этот человек верит в анархию, как в Пречистую Деву дель Пилар», — на что третий замечает: «Во все верят одинаково».
Точно так же голод и жажда на пищу и питье психологически будут всегда сильнее, будут нести в себе больше грубой психологической силы, чем голод и жажда на справедливость. Чем возвышенней деятельность организма, тем она слабей, неустойчивей, не продуктивней. Вегетативные функции отказывают реже сенситивных. Как утверждают биологи, быстрее и легче вид утрачивает именно те функции, которые приобретены позднее, то есть функции более сложные и более высокого порядка. Иными словами, то, что дорого стоит, всегда подвергается большей опасности. Во власти конфликта, депрессии или страсти мы всегда готовы потерять разум. Словом, наш разум держится на булавке. Или иными словами, самый разумный разумен только… временами. То же можно сказать о нравственном чувстве и художественном вкусе. По самой своей природе высшее в человеке менее действенно, чем низшее, менее твердо, менее обязательно. С этой идеей следует подходить к пониманию всеобщей истории. Чтобы осуществиться в истории, высшее должно дожидаться, пока низшее освободит ему пространство и предоставит случаи. Иными словами, низшее ответственно за реализацию высшего: оно наделяет его своей слепой, но несравненной силой. Поэтому разум смирив гордыню, должен принимать во внимание, пестовать иррациональные способности. Идея не в силах противостоять инстинкту; ей следует не торопясь, осторожно приручать, завоевывать, зачаровывать его — в отличие от Геркулеса не кулаками, которых у нее нет, а подобно Орфею, обольщавшему зверей, — волшебной музыкой. Идея… женского рода и пользуется извечной тактикой женщин, которые в отличие от мужчин во идут напролом, а утверждаются исподволь, создавая особую атмосферу. Женщина действует через мягкое внешнее бездействие, терпеливо уступая; как говорил Геббель: «Для нее действовать значит страдать». Так же и идея. Греки допустили серьезную ошибку, полагая, что идея осуществляется только благодаря своей ясности и через нее, что Логос, что слово само по себе просто так становится плотью. За пределами религии — это магическое верование, а историческая действительность, к несчастью или счастью, не магия.
Вот в силу каких причин, которые мы пока едва затронули, я советую новичку в философии не слишком принимать ее всерьез, пусть лучше он подходит к пей в том же расположении духа, в котором занимается спортом или предается игре. По сравнению с самой жизнью, теория — игра, в ней нет ничего пугающего, тяжелого, серьезного.»… Человек же, как мм говорили раньше, это какая-то выдуманная игрушка Бога, и по существу это стало наилучшим его назначением. Этому-то и надо следовать: каждый мужчина и каждая женщина пусть проводят свою жизнь, играя в прекраснейшие игры, хотя это и противоречит тому, что теперь принято».
Вот, господа, еще одна шутка, которую я бросаю на ветер. Жаль только, что хотя я ее произнес, не я ее выдумал, выразил и записал. Прочитанные мной слова, начиная с «человек, как мы говорили раньше, это какая-то игрушка в руках Бога…», принадлежат не кому-нибудь, а самому Платону. И они написаны не