и что, стало быть, существование вещей зависит от меня, представляет собой мою мысль о них; такова бесспорная часть идеалистического тезиса. Поэтому мы принимаем его, но, чтобы принять, хотим лучше понять и задаем вопрос— в каком смысле и каким образом зависят от меня вещи, когда я мыслю о них, — чем являются вещи, когда я говорю, что они лишь мои мысли? Идеализм дает ответ: вещи зависят от меня они являются мыслями в том отношении, что представляют собой содержание моего сознания, моего мышления, состояния моего Я. Это вторая часть идеалистического тезиса, и ее мы не принимаем. Мы не принимаем ее, потому что это бессмыслица— не потому что она неистинна, а по причине более простой, фраза чтобы не быть истинной, должна иметь смысл: из ее доступного смысла мы делаем вывод, что она ложна, поскольку понимаем что утверждение 2 + 2 = 5 ложно. Но эта вторая часть идеалистического тезиса лишена смысла, является нелепостью наподобие «круглого квадрата». Пока этот театр — театр он не может быть содержанием моего Я. Мое Я не обширно и не синего цвета а этот театр синего цвета и обладает объемом, что я содержу в себе и чем являюсь, это лишь мое мышление и видение этого театра, мое мышление и видение звезды, но не тот и не другая. Зависимость между мышлением и его объектами не в том, что они содержатся во мне в качестве моих составляющих, как полагал идеализм, а, наоборот, в том, что я нахожу их как отдельные, отдаленные от меня, находящиеся передо мной. Значит, утверждение, что сознание есть нечто закрытое, отдающее себе отчет лишь в том, что содержится внутри него, ложно. Напротив, я отдаю себе отчет, что мыслю, когда, например, осознаю, что вижу звезду или думаю о вей; и тогда, из того, что я отдаю себе отчет, следует, что существуют две вещи различные, хотя и связанные одна с другой: я, видящий звезду, и звезда, видимая мною. Я нужен ей, но и мне тоже нужна она. Если бы идеализм утверждал только: существует мышление, субъект. Я, он бы утверждал нечто истинное, то неполное. Но он не останавливается на этом, а добавляет: существуют только мышление, субъект, Я. Это ложно. Если существую я, мыслящий, то существует и мир, о котором я мыслю. Стало быть, основной истиной является мое сосуществование с миром. Существовать — это прежде всего сосуществовать, то есть видеть нечто, не являющееся мной, любить другое существо, страдать от каких-то вещей.
Ведь зависимость вещей от меня не является односторонней, как предполагал обнаружить идеализм, она не только в том, что вещи являются тем, что я мыслю и чувствую, а также и в обратном, я тоже завишу от них, от мира. Следовательно, речь идет о взаимозависимости, о соотношении, словом, о сосуществовании.
Почему идеализм, у которого такая сильная и ясная интуиция мышления, понимает его так плохо, фальсифицирует его? По той простой причине, что принимает его без обсуждения традиционного смысла понятий «быть» и «существовать». В соответствии с этим укоренившимся смыслом «быть, существовать» значит «быть независимым», поэтому для прежней философии единственное бытие, которое действительно есть, это Абсолютное Бытие, представляющее собой вершину онтологической независимости. Декарт яснее, чем кто-нибудь до него, почти цинично формулирует идею бытия, когда определяет субстанцию, как я уже упоминал, сказав, что это «quod nihil aliud indigeat ad existendum». Бытие, «которое, чтобы существовать, не нуждается ни в ком ином — «nihil indigeat» . Субстанциальное бытие — это самодостаточное — независимое — бытие. Столкнувшись с очевидным явлением — тем, что исходная и несомненная реальность — это я, мыслящий, и вещь, которую я мыслю, стало быть двойственность и соотнесенность, ее не решаются принять беспристрастно, а говорят: так как эти две вещи — субъект и объект — существуют вместе, они, стало быть, зависят друг от друга, и я должен решать, что из них независимо, что не нуждается в другом, самодостаточно. Но мы не находим никакого несомненного основания для предположения, что быть одному может означать «быть самодостаточным». Напротив, оказывается, что единственно несомненное бытие, обнаруженное нами, это взаимозависимость Я и вещей: вещи — это то, чем они являются для Меня, а я тот, кто выносит их, — стало быть, несомненное бытие пока является не самодостаточным, а «нищим бытием». Быть — значит одному нуждаться в другом.
Эта модификация необыкновенно важна, но она так очевидна, ясна и проста, настолько на поверхности, что становится просо стыдно. Теперь вы видите, что философия — это постоянное стремление к поверхностности? Игра, где карты держат гак, чтоб; они были видны противнику?
К исходным данным, как мы сказали, является сосуществование мое и вещей. Но едва мы сказали это, как начинаем догадываться, что определять как «сосуществование» способ существования меня и мира, эту первичную реальность, одновременно единую и двойственную, это великолепное явление сущности двойственности, значит оказаться некорректными, поскольку со-сущствование означает не более чем пребывание одной вещи ряда с другой, существование и той и другой. Статический характер существования и бытия, этих древних понятий, искажает то, то мы хотим выразить. Потому что на самом деле не существует мира самого по себе рядом со мной и меня самого ряда с ним, но мир — это то, что существует для меня, динамическое бытие передо мной, напротив меня, а я — тот, кто оказывать на него воздействие, кто смотрит на него и кто выдерживает его, любит его или ненавидит. Статическое бытие признав отжившим — мы увидим его второстепенную роль — и должно быть замещено бытием действенным. Бытие мира передо мной — это, скажем, действие, произведенное надо мной, и соответственно мое над ним. Но это — реальность, состоящая в том, что видит в мире, мыслит о нем, касается его, любит или ненавидит, что вдохновляет его или сокрушает, что Я изменяет, что переносит и терпит, — это то, что всегда называется «жить», «наша жизнь», жизнь каждого. Тогда опровергнем высокомерие уважаемых и священных глаголов «существовать», «сосуществовать», сказав вместо них: то первичное, что имеется в Универсуме, это «моя жизнь» в все остальное, что имеется или не имеется в ней, внутри нее. Теперь можно сказать, что вещи, Универсум, сам Бог являются составляющими моей жизни, поскольку «моя жизнь» — это не только Я, Я — субъект, но жизнь — это еще и мир. Мы преодолели субъективизм трех веко — Я освободилось из заточения в собственной интимности, оно уже не единственное, что имеется, но уже не страдает от одиночества, которым является единственность, о чем мы говорили в прошлый раз. Мы избежали заточения, в котором жили как люди нового времени, заточения сумрачного, без света, света мира и без просторов, которым радуются крылья стремлений и желаний. Мы вне уединенного, обособленного участка Я, закрытой комнаты больного, полной зеркал, которые безнадежно возвещают нам наш собственный профиль, — мы вне ее, на свежем воздухе, снова вдыхаем кислород космоса, расправив крылья для полета, обратив сердце к вещам, достойным любви. Мир снова стал горизонтом жизни, который, подобно линии моря, напрягает кругом нас свою чудесную тетиву арбалета и заставляет ваше сердце почувствовать себя стрелой, сердце, израненное самим собою, которое вечно болит от скорби или наслаждения. Спасемся в мире — «спасемся в вещах». Это последнее выражение я написал в качестве жизненной программы, когда мне было двадцать два, я учился в Мекке идеализма и трепетал в смутном предвкушении сбора плодов грядущей зрелости. Но сначала нам нужно выяснить, в чем своеобразие этого истинного и первичного бытия, представляющего собой «жизнь». Нам не пригодятся понятия и категории традиционной философии — ни одно из них. То, что сейчас перед нами, ново: следовательно, мы должны выразить то, что видим, в новых понятиях. Господа, нам выпало счастье впервые употребить новые понятия. Поэтому в нашем новом положении мы хорошо представляем себе радость, какую испытывали греки. Они были первыми людьми, открывшими научное мышление, теорию — эту особую изысканную нежность, которую выказывает разум вещам, отливая их в точную идею. У них не было за спиной научного прошлого, у них не было готовых понятий, священных терминов. Перед ними было открытое бытие, а под рукой лишь обычный язык, на котором говорили все, и вскоре какое-нибудь простое обыденное слово чудесным образом согласовывалось с важнейшей реальностью, открывавшейся перед ними. Обычное слово возносилось, как при помощи левитации, над обиходным уровнем манеры говорить, беседы и благородным образом преображалось в термин, гордясь, подобно скакуну, тяжестью высшей идеи, оседлавшей его. Когда открывается новый мир, необходимым словам выпадает лучшая доля. Мы, наследники давнего прошлого, кажется, обречены использовать в науке лишь иерархические, торжественные, застывшие термины, к которым при всем уважении мы потеряли всякое доверие. Какое удовольствие, должно быть, доставляло грекам присутствовать при том, как обычное слово озарялось сиянием научной идеи. Подумайте о жестком, застывшем, неподвижном, холодном, как металл, для детского уха слове «гипотенуза», услышанном впервые. Но ведь когда-то, на берегу моря в Греции, умные музыканты, не привыкшие быть музыкантами, гениальные музыканты, именовавшиеся пифагорейцами, обнаружили, что у арфы размер самой длинной струны пропорционален размеру самой короткой, так же как звучание первой звучанию второй. Арфа — треугольник, замкнутый струной «самой длинной, самой протяженной» — ничего более. Кто может сегодня в атом страшном и скучном слове различить простое и милое «самая длинная», напоминающее название вальса Дебюсси: «La plus que lente» — «Более чем долгий».
Итак, мы находимся в подобной ситуации. Мы ищем понятия к категории, которые выразили бы «жизнь» в ее своеобразии, и вынуждены заглядывать в обычный словарь, удивляясь тому, как вдруг какое-то слово, простое искомое слово, ив имеющее ранга, не имеющее научного прошлого, начинает лучиться светом научной идеи и превращается в термин. Это еще один знак, что судьба благосклонна к нам, и мы первопроходцами вступаем на неизведанный берег.
Слово «жить» приближает нас и пропасти, пропасти без фраз, без трогательных предзнаменований, скрывающих то, что в ней таится. Нужно с отвагой ступить в нее, несмотря на то, чти известно — нас ждет погружение в страшные глубины. Есть благодетельные, бездонные пропасти чистого бытия, которые возвращают нас к жизни возрожденными, окрепшими, просвещенными. Есть явления определяющие, с которыми приходится время от времени сталкиваться именно потому, что они бездонны, именно потому, что мы теряемся в них. Иисус выразил это божественным образом: «Сберегший душу свою потеряет ее; а потерявший душу свою ради Меня сбережет ее». Сейчас, если ваше внимание будет сопутствовать мне, мы на