боятся обнаружения пороков: монахи гораздо больше боятся похвалы их добродетелям, и разглашение их подвигов может заставить их бежать от места, где сие случилось бы. Сочинитель, надеюсь, не захочет гнать из спокойного места невинных людей.
Кроме сего, есть в статье то, чего не одобрит обыкновенная цензура. При случае объясню обстоятельнее.
Призывая вам благословение Божие, с истинным почтением и преданностию пребываю Вашего Превосходительства покойнейший слуга Филарет, митрополит Московский. Мая 2. 1848.
Вот, между прочим, причина, объясняющая ту скудость сведений относительно современного подвижничества у нас на Руси, о коей я упомянул выше. Не в духе монаха говорить о своих добродетелях; это противно его душе; это страшно вредит его духовному преуспеянию, и он готов скрыться от самого себя, только бы не уведала шуйца его, что творит десница его. И эту «сопрятанность», эту сокровенность чтут и берегут все, кто около подвижника, не выносят наружу его подвигов, пока Господь не позовет его в горний мир. Но до того времени, как я говорил уже, многое и забывается, и приходится по крохам собирать оставшиеся крупицы его подвигов, как плод его духовной сокровенной жизни. А в полноте своей она ведома только Богу…
Какие есть у нас воины христолюбивые
Господь обещал праведному Аврааму пощадить нечестивые города Содом и Гоморру, если там найдется хотя только десять праведников. Много согрешила наша когда-то «святая», а ныне грешная Русь пред Господом, но верится, что в миллионах русских православных людей есть еще те праведники, ради коих щадит Господь грешную Русь. Не видны они, эти рабы Божии, но видит их Господь и милует нас, грешных. Есть, воистину есть такие рабы Божии и в среде нашего воинства христолюбивого, что засвидетельствовано дивными примерами их христианских подвигов, их любви ко врагам, христианского мужества и смирения, совершенной преданности в волю Божию и истинно христианской кончины на полях брани и в лазаретах. Среди православных воинов есть и истинные подвижники, напоминающие тех рабов Божиих, о коих мы читаем в житиях святых, в патериках и древних летописных сказаниях. Это люди — не от мира сего, и потому мир, даже в лучших своих представителях, не понимает их во всей их духовной красоте, высоте и благоухании… Они кажутся слишком «странными», хотя люди от мира не могут не преклоняться пред их духовным обликом, не могут не воздавать им глубокого почитания и, скажу необычное для мира слово, не смиряться пред ними…
Вот что рассказывает об одном из таких героев в «Армейском Вестнике» офицер, по-видимому, его начальник. Рассказ так и озаглавлен: «Странный человек». Подзаголовок говорит: «Памяти мл. унт.-офицера Трофима Федоровича Скачкова, погибшего (надо бы сказать: душу свою положившего за исполнение своего долга) 25 июня сего года под деревней Дарево».
«Странный человек» — так его прозвали солдаты. Скачков — запасной солдат, уроженец Каменец-Подольской губернии, проживший некоторое время во Владивостоке; в наш полк прибыл 2 сентября 1915 г. В строю был с самого начала кампании, но наград, к сожалению, не имел. Главная отличительная черта его на поле брани — религиозно-нравственная чистота и безлицемерность. Очень редкое явление встретить такую глубокую веру, как была вера Скачкова. На фоне религиозного безвременья такие личности резко выделяются из равнодушной толпы и стоят особняком, одиноко, как прямой пушистый кедр среди кривого тальника.
Охарактеризовав так своего воина, автор не утерпел, чтобы не высказать своего интеллигентского взгляда на его веру. «Правда, — говорит он, — глубокая вера Скачкова была слепа, она не была продуктом долгой критической работы мозга, что принято у нас называть религиозным или иным убеждением».
Лучше бы автор не писал этих строк: он, кажется, забыл, что вера не от мозга, не от его «критической работы», а от доброго сердца; что такой вот вере ему и следовало бы поучиться у Скачкова. Впрочем, автор оговаривается тут же. «Суть, — говорит он, — заключается не в этом, а в его высоких нравственных основах и непреклонной силе воли, смогшей противостать соблазну беспринципности, какая наблюдается в настоящее время в народной массе. При самых неблагоприятных условиях боевой жизни, он, единственный в полку, неуклонно соблюдал все постные дни. На одном черном хлебе и чае он без вреда для здоровья выносил семь недель Великого поста. Ежедневно, утром и вечером, прочувствованно и долго молился, не обращая внимания на неуместные, иногда колкие, шутки и насмешки не понимавших его психологии товарищей. «Глядь-ко, Митроха, — говорит, бывало, один солдат другому, указывая пальцем на молящегося, — в святые ладит». — «Звестно дело, монахом бы ему и быть», — отвечает тот. «А ты знаешь, отчего у него на коленах часто шароварки дырявы бывают?» — «Поползай-ка ты каждодневно так-то, небось и тятькину кожу продырявишь». Но Скачков без малейшего смущения продолжал молиться и, что удивительно, никогда не сердился. Его обращение ко всем без исключения сослуживцам было самое теплое и искреннее. Он всегда был готов услужить каждому… При стоянках ли, на походе ли его вещевой мешок всегда был перегружен, а в дополнение имелось еще несколько узелков и кошелечков. Однажды командир батальона, удивившись невероятной нагрузке, спросил его: «Что это ты, молодец, таскаешь так грузно?» — «Всего помаленьку, ваше высокоблагородие». — «Именно?» — «Да все, что идет на потребу солдатскую: рубашки, подсумочки патронные, провизия, книжечки Божественные вот… журналики, оченно интересные рассказики есть в них про жизнь людскую и нашу солдатскую». — «Ну, журналы, газеты, книги — это твое дело, — сказал командир, — а сколько тебе рубах да подсумок тех надо?» — «Да мне одному немного надо, а вот случись у кого из солдатиков что износится, порвется или ненароком утеряется… а то и сухариков не хватит: я и дам ему… В походе где взять-то? А у меня всего помаленьку есть про запасец… Таскать-то по привычке мне не тягостно, ваше высокоблагородие». За такую нагрузку солдаты прозвали его в походах «двухколка». «Мотри-ка, Грицко, вот и наша «двухколка» выехала», — добродушно смеялись они, завидя входящего в строй пред передвижением Скачкова. Иные объясняли это по-своему: «Ох, не грехи ли свои он искупляет этим? Наверное, в душе его таится какой-нибудь тяжкий грех. Из-за чего же иначе он так мучает себя».»
Эти русские простецы, думаю, лучше мудрецов понимали, сердцем чувствовали, что Трофим Федорович не напрасно носил эту «нагрузку»: это были его вериги, которыми он «удручал» себя ради Бога, подражая древним подвижникам-юродивым.
«Вообще, — говорит автор очерка, — в отношении сохранности снаряжения и обмундирования Трофим Федорович был исправнейший солдат. В то время как другие беспощадно разбрасывали все лишнее, даже и положенное, он подбирал все, что только годного попадало ему на глаза: грязного ли пара белья — поднимет, вымоет и в свой мешок; заржавленный ли патрон — возмет его вычистит и в мешок; тогда как в походах иной молодой тяготится 100–150 патронами, стараясь при всяком случае «сбавить», он имел по крайней мере 250–300 шт. всегда при себе. И при надобности готов был отдать последнюю с себя рубаху соседу.
Трофим Федорович никогда не был угрюм. Он очень редко защищал себя от напрасных обид и нападок, но если это ему случалось делать, то говорил противникам так убедительно и обоснованно, что возражать или оправдываться никто не смел. В таких случаях пред ним как-то невольно преклонялись. Исправность его по службе была безусловная. Он был всегда готов на любое дело, на любой подвиг. При всяких обстоятельствах военного времени показывал удивительнейшее хладнокровие. В последнем сражении, когда он пал геройской смертью у самых проволочных заграждений противника, бывши отделенным командиром, он, по словам товарищей, выказывал необычайную храбрость. Но здесь его роковой удел свершился при несколько странных обстоятельствах. «Цепь шла в атаку, он был ранен, — заверяют очевидцы, — достал свой молитвенник, опустился на колени и молился. Но шальная пуля убила его наповал».
В унтер-офицерское звание он был произведен только нынешним летом и тогда же был назначен отделенным командиром. Казалось, мягкость и скромность его характера не позволяли ему быть начальником, но на деле получилось нечто неожиданное: его отделение вело себя образцово. Необыкновенная сила воли делала свое, когда с ним сошлись близко. «Как-то стыдно его не слушать, — говорили его подчиненные, — совесть на него не поднимается». И он действительно своим пристальным, уверенным взглядом умел заставить себя любить и уважать».
Что нашел «странного» в обстоятельствах геройской смерти Скачкова автор сообщения о нем — не понимаю. Воин-христианин, раненный, опускается на колени, вынимает молитвенник, начинает молиться Богу — все это так естественно для верующего, а вот интеллигентный автор видит что-то странное в этом. Так далеко миросозерцание наших, даже лучших, интеллигентов ушло от миросозерцания простых русских людей православных. Печальное это явление, но оно постепенно и незаметно входило в интеллигентную душу в продолжение последних двух веков, и удивляться этому не приходится. Будем надеяться, что небывалая по своей жестокости и гибельности война и христианские подвиги православных воинов откроют глаза нашим интеллигентным слоям на ту могучую нравственную силу, которая скрывается в православной народной душе, на ту цельность христианского миросозерцания, которое делает из наших простых воинов — сверхгероев, отдающих Богу душу с молитвой на устах…
Я только что кончил свою статью, как в «Новом Времени» прочитал еще отрывок из корреспонденции с фронта. Описывается кратко смерть воина — одна из тех смертей, которыми полны летописи современной войны. Эти смерти там, на фронте, явление самое обычное.
«На носилках лежит молодой сибирский стрелок. Доктор, нагибаясь, спрашивает: «Куда ранен?» Бледные губы чуть слышно шепчут: «В живот». Доктор отворачивает шинель, суконную рубаху, нижняя вся в крови. Долго смотрит на рану, медленно поднимается и, точно угадав мой безмолвный вопрос, чуть слышно отвечает: «Разрывная, тут не доктор нужен, а батюшка». На пороге стоит священник с походной дарохранительницей в руках. Просит уйти нас, остается с умирающим один. Сердце рвется туда, к раненому. Кончена исповедь, и я вхожу в перевязочную. Никогда не забыть мне светлого начального обряда св. Причастия. Медленно, почти беззвучно повторял умирающий солдат за священником святые слова. Красивое лицо молодого стрелка побледнело, губы темнеют все больше и больше, по высокому матовому лбу пробегает предсмертная желтизна. Окончен обряд причащения. Священник наливает в стакан воды и протягивает умирающему. Жадно, большими глотками пьет он холодную воду, это последнее облегчение. Батюшка медленно опускается на колени к изголовью смертельно раненного. «Ну что, легче стало?» — «Спасибо, гораздо легче». Не знаю, солнечный ли луч проник сквозь окно в перевязочную, но лицо раненого воина озаряется светом. Ни единого стона, ни