и с другими десятью, которых сам он найдет нужными для защищения своего дела, прибыл на корабле в Рим и там… был выслушан по крайнему вашему разумению сколько можно согласнее с священнейшим законом… Почтение мое к законной кафолической Церкви… заставляет меня желать, чтобы вы ни в одном решительно месте не оставили ни малейшего раскола или разделения» (Евсевий. Церк. ист., X,5,15–22. Русс. пер.: М., 1993, с.362).
Ни у одного римского императора не было столько уважения к определенной религиозной группе и ее традициям, но ни один из них не был столь часто введен в заблуждение насчет того, как себя вести в отношении к Церкви. Его попытки и попытки его наследников принудить Церковь выражать себя в границах законов империи, ее порядка и единства никогда не увенчались успехом. Римскому государству хотелось, чтобы соборы функционировали и принимали постановления с юридической ясностью и регулярностью римских судов, но это никогда не было достигнуто. Несмотря на то, что его попытка урегулировать донатистский кризис была неудачной, Константин, по совету Осия Кордобского, начал еще более крупное предприятие: созыв вселенского собора в Никее. Идея эта вполне согласовывалась с развивающимися понятиями о соборности: консенсус, достигнутый между всеми епископами мира, был действительно высочайшим из всех возможных свидетельств о единстве епископата, проповедуемом св. Киприаном, и, следовательно, наиболее авторитетным путем провозглашения подлинно христианского вероучения. Снова, однако, две непримиримые логики — логика Государства и логика Церкви — отразились на истории этого и последующих вселенских соборов. Для империи вселенский собор созывался императором, чтобы снабдить его постановлением, которое могло бы стать имперским законом. Для Церкви же собор не имел этого утилитарного значения, но должен был стать свидетельством об Истине. При всем влиянии эллинистической идеи «императора–бога» на сознание христиан никогда никто — морально или богословски — не принуждал их «верить, что император имел власть определять и христианское вероучение». Ни императорский созыв, ни императорское утверждение не были автоматической гарантией непогрешимости. Неудивительно поэтому, что императоры созывали много и «псевдо–соборов».
Поучительна уже история «Никейского определения», впоследствии отвергнутого самим Константином и не получившего всеобщего признания до 381 г. История «принятия» или «отвержения» других соборов известна историкам, но она продолжает приводить в замешательство тех богословов, которые ищут определенных, «внешних» критериев непогрешимости Церкви.
Есть три положения, иллюстрирующих историю соборов и очень важных также и для нашего времени:
1. Слово «вселенский» — в том смысле, в каком оно употреблялось ранними христианами, а также на всем протяжении Средних веков, — имеет значение лишь в контексте византийской «симфонии» между Церковью и империей. Однако его невозможно перевести просто как «имперский», потому что в вопросах веры империя признавала компетентность епископов и силу общественного мнения: бесконечные догматические споры о Троице и о Лице Христа доказывают, что императорские указы были бессильны разрешить их и что созываемые императором «вселенские» соборы не обладали автоматической непогрешимостью. Византийское общество никогда не приняло той идеи, что Тайна Церкви может быть сведена к юридическим принципам pacis romanae [ [72]]. Краткое определение вселенского собора у византийского историка Кедрина (XI век) отражает это двойственное, и политическое и духовное, сознание византийцев: «[Соборы] были названы вселенскими, потому что епископы всей Римской империи приглашались на них императорскими указами, и на каждом из них, а особенно на этих шести соборах, шло обсуждение вероучения и были приняты решения, то есть были обнародованы догматические формулировки» (Hist. I,3). Поскольку византийский император считался покровителем всех христиан, вселенские соборы имели вероучительную законность даже и за пределами империи. Однако ни в империи, ни вне ее их принятие не было автоматическим: вселенские соборы, созванные в Сардике (343), Римини (359), Ефесе (449), Константинополе (754) и др., в конце концов были отвергнуты либо приняты лишь как «местные соборы». Всегда оставался разрыв между экклезиологическим значением универсального епископского консенсуса, который вселенские соборы должны были олицетворять, и политическим управлением церковными делами в рамках римской «ойкумены». Само слово «вселенский» отражало византийский взгляд на общество: в этом смысле патриарх Константинопольский именовался «вселенским» из–за своей ответственности в империи. То же самое звание принадлежало и «вселенскому» главе имперского университета.
Поэтому простое перенесение византийских критериев «вселенскости» на наши времена было бы явно невозможным. С исчезновением империи неизбежно должны были исчезнуть и эти критерии. Только идея епископского консенсуса, которую вселенские соборы отражали, поскольку они были признаны Церковью, остается в силе.
2. Второе наше положение относительно истории вселенских соборов связано с проблемой их представительности. Никакой собор прошлого никогда не включал всех епископов Церкви и даже не приближался по своему представительному характеру к всемирным ассамблеям нашего времени, имеющим в своем распоряжении удобства современных средств сообщения. В 430 году, например, императорские приглашения были посланы «митрополитам» провинций Восточной империи и, по довольно произвольному выбору, — западным епископам. Подразумевалось, что представители Римского папы непременно должны присутствовать на вселенских соборах. Однако на соборе 381 года Запад вовсе не был представлен, а в 553 году Юстиниан созвал Пятый собор, несмотря на отказ папы Вигилия участвовать в нем. Юридически «вселенскость» была формально обусловлена только императорским созывом и одобрением. Экклезиологически, однако, авторитетность собора зависела от того, был ли он подлинным голосом епископского и церковного консенсуса. Отсюда важность одобрения Римом, чей приоритет в церковных делах был общепризнанным фактом. Одобрение Запада было желательным и с точки зрения византийского имперского универсализма: теоретически Запад являлся частью империи.
3. Наше третье положение касается связи между вселенским собором и церковным единством. Совершенно ясно, что, по крайней мере в первом тысячелетии, вселенский собор не мыслился как «объединительный собор» между разделенными церквами, а предполагал единство в вероучении и евхаристическое общение между ними. Поэтому есть явная разница между основным употреблением слова «вселенский» сегодня и тем значением, которое оно имело, когда относилось к соборам прежнего времени. Легко в связи с этим припомнить взгляд св. Кирилла Александрийского на Нестория в 431 году, Диоскара на Флавиана в 449 году, римских легатов в Халкидоне на Диоскара в 451 году.
В каждом из этих случаев вероучительные расхождения требовали, чтобы православные епископы были членами собора, а заподозренные в ереси занимали места «на середине», то есть как ответчики. Так и на Великом соборе, созванном при патриархе Фотии в 879–888 годах, признание Фотия законным патриархом и «сослужителем» легатами папы Иоанна VIII должно было быть торжественно провозглашено, прежде чем заинтересованные стороны согласились провести совместный собор.
Идея «объединительного собора», то есть совещания между церквами Востока и Запада, бывшими в состоянии раскола, в конце Средних веков поддерживалась греческой стороной в целях восстановления единства. Папство не желало принимать этой идеи. Так, оно добивалось римского вероисповедания и получило его от императора Михаила VIII Палеолога до Лионского собора (1274).
В XIV столетии многие греки приписывали неудачу попыток объединения именно тому, что не была соблюдена соборная процедура. Со стороны византийцев предложения об «объединительном соборе» делались затем не однажды: они включали не только проект, представленный папе Венедикту XII Варлаамом Калабрийцем в 1339 году, но и несколько предложений, вносившихся консервативным монашеским руководством, одержавшим верх в Византийской Церкви после 1347 года. В 1367 году император–монах Иоанн Кантакузин, выступивший от имени Греческой Церкви, предложил папскому легату Павлу устроить «кафолический и вселенский собор», чтобы «епископы, находящиеся в ведении вселенского патриарха, в ближних и дальних странах, то есть митрополит Руси с некоторыми из его епископов, митрополиты Трапезунта, Алании и Зикхии, могли собраться в Константинополе, а также другие патриархи, Александрийский, Антиохийский и Иерусалимский, а также католикос Иверии (Грузии), Тырновский (Болгарский) патриарх и архиепископ Сербский, и чтобы приехали представители папы». Проект был официально одобрен Синодом и патриархами Александрийским и Иерусалимским; патриарх–исихаст Филофей Коккин известил об этих новостях архиепископа Охридского и сообщил ему, что «было достигнуто соглашение с посланцами папы, что если наша доктрина (то есть доктрина Восточной Церкви) будет показана на соборе как высшая доктрина латинян, то они соединятся с нами и будут исповедовать ее».
Отвергнутый папой Урбаном V в 1369 году, этот проект был возобновлен после торжества «концилиаризма» на Западе и в конце концов следствием его был Флорентийский собор. Монашеско–консервативная партия Византии, возглавляемая св. Марком Ефесским, оставалась верной сторонницей идеи «объединительного собора». И, очевидно, с самого начала он был назван вселенским, ибо действительно отражал византийскую идею «ойкумены» Востока и Запада.
Была ли идея «объединительного собора», то есть собора, созванного при отсутствии возможности для всех его членов иметь евхаристическое общение друг с другом, оправдана экклезиологически? Это вопрос, на который современная богословская мысль, безусловно, должна ответить. Неудача во Флоренции очень ослабляет позицию тех, кто был бы сторонником подобного подхода сегодня. Во всяком случае, эта проблема, по существу, экклезиологическая: для того, чтобы быть подлинным, собор должен быть собором Церкви. Но возможна ли Церковь вне евхаристического единства? И возможно ли евхаристическое единство без объединенного и сознательного принятия единой, истинной апостольской веры? Эта дилемма остается неразрешенной, и поэтому идея «объединительного» вселенского собора вряд ли может быть принята без серьезных оговорок в наше время.
Византийская Церковь принимала имперскую идею вселенскости и признавала роль вселенских соборов как высшего свидетельства о христианской истине, но при этом она никогда не мыслила этих соборов единственным источником христианского вероучения и единственным критерием действия Святого Духа в Церкви. Кажется даже, что в течение веков разделения с Западом идея «вселенскости» постепенно приобретала более мирской и политический смысл: «вселенский» собор рассматривался как собор с Западом, восстанавливающий древнеримскую «ойкумену»), — как своего рода «экуменическая конференция» в современном смысле этого слова. Но византийцы никогда не считали, что такое собрание необходимо для сохранения истинно православного христианства, так как оно было полностью выражено в учении епископов, в литургической традиции и, конечно, на Восточных соборах, которые не претендовали (и не могли претендовать) на политическую «вселенскость», но тем не менее рассматривались как подлинное свидетельство истинного и нераздельного Священного Предания. Многочисленные вероучительные постановления, принятые поместными соборами Восточной Церкви, были включены в «Синодик» первой недели Великого Поста («Недели Православия») и, таким образом, стали частью литургического опыта Церкви, хотя они и не были провозглашены «вселенскими» соборами.
III. Как быть с собором в наше время?
Всем должно быть ясно, что и византийский, и послевизантийский периоды церковной истории окончены бесповоротно. Проблема осуществления соборности — жгучий вопрос и для Православной Церкви, и для христианства в целом. Всем христианам должно было бы быть ясным, что только в опыте ранней Церкви, скорее, чем в более поздние (византийский и средневековый) периоды ее развития, можно обнаружить постоянные экклезиологические элементы, позволившие Церкви оставаться тою же самой «апостольской» Церковью. Разумеется,