художественное чутьё, как вкус, как чувство стиля) убеждение, весьма сходное с тем, которое было высказано апостолом Павлом: Всё мне позволительно, но не всё полезно; всё мне позволительно, но ничто не должно обладать мною (1 Кор. 6, 12). Только человек, смотрящий на культуру извне и не имеющий опыта культурного делания, может полагать, что у художника, обладающего внутренней свободой, не должно быть никаких табу. Напротив, чем одарённее художник, тем больше у него внутренних запретов, тем Уже путь, по которому направлена его творческая энергия.
Однако противоречие или антагонизм между Церковью и культурой более надуманные, чем реальные. Церковные догматы и каноны, так же как общий консерватизм церковной жизни вовсе не есть аналог какого-нибудь «Art poetique» или «Манифеста немецких романтиков». Это не есть нечто, навязанное Церкви извне: это тот позвоночник, без которого она выродится в мирское «собрание верующих», в клуб религиозных интересов.
Ложным является и утверждение, будто догматы сковывают человеческий дух; напротив, дух человека призван дорасти до высоты догмата, прозреть его красоту, и нет предела этому росту. Догмат незыблем и ? всегда современен. Догмат метафизичен и ? всегда актуален, в то время как методики по искусству и манифесты появляются как раз для того, чтобы их преодолевать, и как раз тогда, когда начинают иссякать источники творчества: как правило, точно по «методикам» творят эпигоны. При этом «методики» меняются, а эпигоны остаются. Но художественный канон есть нечто иное: он не рождается головным дедуктивным способом, но являет себя в художественном произведении как совершенная форма и сам участвует в формировании традиции.
Священник Павел Флоренский писал, что канон никогда не был помехой художественному творчеству, что трудные канонические формы всегда были тем «оселком», на котором «ломались ничтожества» и «заострялись великие дарования». «Поднимая на высоту, достигнутую человечеством, каноническая форма высвобождает творческую энергию художника к новым достижениям, к творческим взлётам… требования канонической формы есть освобождение, а не стеснение»[353].
Творческим заданием художника остаётся постижение смысла и глубины канона (традиции): в этом его связь с историей человечества и потому ? с истиной и реальностью. Художник, который полагает, что канон может ущемить его творческую оригинальность, и потому, прежде чем усвоить его, пытается его сокрушить, на самом деле попадает в полную зависимость от своей разрушительной задачи и начинает паразитировать на обломках чужих форм, подменяя творчество деструктивным дискурсом.
И всё же художественные каноны, в отличие от церковных, остающихся непреложными и неизменными, имеют историю своего чередования: так, классицистический канон сменяется реалистическим или романтическим, рождающийся из их недр модернизм с течением времени сам ложится в традицию и становится классикой, как это произошло с творчеством Александра Блока и Анны Ахматовой, Бориса Пастернака и Андрея Платонова.
Суть в том, что Церковь и культура относятся к разным планам человеческого бытия: Церковь хоть и пребывает в мире, но миру не принадлежит, культура же принадлежит миру и истории, вместе с которыми она и погибнет: земля и все дела на ней сгорят (2 Пет. 3, 10) Хотя, как сказано, пшеницу уберут в житницу.
И тем не менее и в Церкви и в христианской культуре совершается сходный процесс богоподобного человеческого творчества, цель которого ? создание «новой реальности», и прежде всего ? в глубинах души человеческой; чаяние нового неба и новой земли (ср.: Откр. 21, 1), Царства Божьего, преображение себя и мира.
Творчество как подвиг веры
Пушкин писал: «Цель поэзии ? поэзия… Цель художества есть идеал, а не нравоучение». Идеал ? это то, чего нет на свете, но что существует в идеальной реальности, онтологический образец, соответствовать которому может лишь преображённая реальность. Поэтому в творчестве особенно актуальной оказывается проблема веры. Вера же всегда находится в противоречии с данностями этого мира, с его очевидностью, ? наконец, с человеческим ratio, опирающимся на эти очевидности и держащимся за них до последнего. Мирское «ведение» ? доводы опыта, привыкшего ориентироваться среди причинно-следственных связей падшего мира и апеллировать к их логике, ? сопротивляется устремлениям веры и пытается её рационалистически разложить.
В творчестве такого рода помехой может стать чрезмерная рефлексия, убивающая непосредственный порыв к идеалу, то есть Красоте и Истине, а также и сам профессиональный навык, навязывающий свои приёмы и опережающий своим знанием о том, как именно это должно быть сделано, творческую возможность того блаженного неведения и «хождения по водам», которые доступны лишь вере.
В самом человеческом бытии существенным препятствием к благодатной жизни «по вере» служит ведение принудительных законов природы, мира, человеческих отношений, социальных «раскладов» и т. д., которыми человек опутан, как паутиной. «Человек, сомневающийся, что Бог ? помощник в добром делании, боится тени своей, и во времена достатка и обилия томится голодом, и при окружающей его тишине исполняется бури», ? пишет преподобный Исаак Сирин[354].
Размышляя о творчестве, нельзя не прийти к мысли, что оно родственно вере, которая, по слову апостола Павла, есть осуществление ожидаемого и уверенность в невидимом (Евр. 11, 1). Творчество, по своей мистической сути, занято тем же самым и имеет дело с разысканием в идеальной реальности тех вещей, которые оно призвано воплотить. Здесь оно и встречается с эмпирическим, то есть не духовным, ведением как со своим противником. Ибо творчество освобождает мысль от пут детерминированного мира, за который так держится это ведение, будучи пределом естества, который и должен быть преодолён в творческом подвиге. Преподобный Исаак Сирин пишет: «Ведение противно вере. Вера во всём (во всех своих действиях), что к ней относится, есть нарушение законов ведения, впрочем ? ведения не духовного»[355]. «Ведение есть предел естества и охраняет его во всех стезях его. А вера совершает шествие своё выше естества. <…> В какой мере человек водится способами ведения, в такой же мере связуется он страхом… <…> А кто последует вере, тот вскоре делается свободен и самовластен, и как сын Божий всем пользуется со властию свободно. Возлюбивший веру сию, как Бог, распоряжается всяким тварным естеством, потому что вере дана возможность созидать новую тварь, по подобию Божию, как сказано: восхоте, и всё явится пред Тобою (см.: Иов 23, 13)[356]. Нередко она может всё производить и из не-сущего. <…> У ведения нет столько бесстыдства (дерзновения. ? О. Н.), чтобы производить то, чего не дано естеством. <…> Текучее естество воды на хребет свой не приемлет следов тела, и приближающийся к огню сожигает себя, а если у него достанет на то дерзости, то последует беда». «Сии способы ведения пять тысяч лет… управляли миром, и человек нисколько не мог подъять главы своей от земли, и сознать силу Творца своего, пока не воссияла вера наша и не освободила нас от тьмы земного делания и суетного подчинения после тщетного парения ума. <…> Нет ведения, которое бы не было в скудости, как бы много ни обогатилось оно». «Неукоризненно ведение, но выше его вера. <…> Но мы укоряем то, что оно употребляет разные способы, в которых идёт оно вопреки вере, и то, что приближается оно к чинам демонским». «В сём-то ведении насаждено древо познания доброго и лукавого, искореняющее любовь. <…> В нём надмение и гордыня, потому что всякое доброе дело присвояет себе, а не Богу приписывает.
Вера же дела свои вменяет благодати, потому и не может превозноситься…»[357]
Вдохновение, по словам святителя Григория Паламы, есть одна из энергий Духа, отблеск того нетварного Света Христова, Который просвещает всякого человека, приходящего в мир (Ин. 1, 9).
Вдохновение есть и некий художественный телеологический импульс, побуждающий художника к творчеству.
Впрочем, необходимо сделать чрезвычайно важную оговорку: мы берём здесь тот случай, когда человек (творец, художник) испытывает на себе именно благодатные воздействия и, изумлённый «избытком» сердца, принимается за свой труд. В данный момент речь идёт не о некоем состоянии прелести, не о «взыгрании» демонической энергии, не о душевной истерической самостимуляции, не о чем-либо ином, что порой ? и очень часто ? может выдавать себя за творческое вдохновение. Для того чтобы различать эти состояния, требуется духовный дар различения духов, хотя плоды того или иного «вдохновения» порой достаточно красноречивы.
Вот как описывает вдохновение Анна Ахматова:
Когда я ночью жду её прихода,
Жизнь, кажется, висит на волоске.
Что почести, что юность, что свобода
Пред милой гостьей с дудочкой в руке.
И вот вошла. Откинув покрывало,
Внимательно взглянула на меня.
Ей говорю: «Ты ль Данту диктовала
Страницы Ада?» Отвечает: «Я»[358].
Вдохновение (Муза) приходит в тишине и покое (ночью), когда мир житейский и суетный, мир земного ведения уснул, погас, страсти улеглись, душа не блуждает по его пространствам, но пребывает наедине с собой, в себе, сосредоточенно и смиренно, с верой и упованием (жду). Плоть истончилась и умолкла: это состояние как бы на грани жизни и небытия. (Ср. у Пушкина: «Как труп в пустыне я лежал…» и у преподобного Исаака Сирина: «…человек, пока заключён под завесою дверей плоти, не имеет упования»[359].)
Ничто земное не может идти в сравнение с посещением благодати (вдохновения). Что почести с их неволей, суетой и ангажементом, когда творчество бескорыстно и устремлено к Царству Божиему? Что юность с пирушками плоти, с её ненасытным инстинктом блудного сына, когда творчество чает пребывать в доме отца? Что земная свобода, когда творчество чает быть последним подёнщиком у вдохновенья?
Наконец И вот вошла. Упование не было тщетным. Откинув покрывало (обнажив черты, открывшись), внимательно взглянула на меня (произошла встреча воли человеческой с тем, что ей послано: синергия). Дальше ? самое интересное. Поэт испытывает пришедшую: не лукавая ли самозванка, не ряженая ли авантюристка ? та ли, которую здесь ожидали? Ты ль Данту диктовала?.. (Ибо если она, то ? та самая, подлинная. Которую можно слушать и слушаться… Хотя ничего себе милая гостья да ещё и с дудочкой в руке!)
Здесь примечательно то, что светский поэт и православная христианка Анна Ахматова на языке Серебряного века сумела нарисовать чрезвычайно глубокую и подлинную картину человеческого творчества. Главный акцент стихотворения стоит на последнем слове ? Отвечает: «Я». Вокруг этого «Я» оно и центруется. «Я» музы ? это не эгоистическое (лучше сказать ? натуральное) «я» Ахматовой и, естественно, не «я» Данте, написавшего страницы Ада. Это некая творческая энергия, реализующая идеальное «я» самой поэтессы, которое, возможно, так и осталось бы потерянной драхмой, не будь оно взыскано зовом творчества. Таким образом, смиренное ожидание вдохновения (помощи Божией) оборачивается для художника преображением бытия и обретением собственного идеального «я», причастного Высшей реальности.
Эта творческая энергия, перед которой художник чувствует себя смиренным послушником, порой перерастает саму его эмпирическую личность и становится для него источником познания не только мира, но и себя самого. У Марины Цветаевой