Да будет фикус
не кажется, что говорить так отдает вульгарной буржуазностью?

– А не вульгарно брать у вас в долг? Мне десять фунтов и за десять лет вам не отдать.

– Ну, это бы, пожалуй, меня не разорило. – Равелстон, прищурясь, не отрывал взгляд от горизонта. Не получалось выплатить очередной позорный штраф, к которому он почему-то сам себя то и дело приговаривал. – Знаете, у меня довольно много денег.

– Знаю. Поэтому и не беру.

– Вы, Гордон, иногда какой-то совершенно непрошибаемый.

Есть грех, что ж теперь делать.

– Ну хорошо! Раз так, спокойной ночи!

– Спокойной ночи!

Минут десять спустя Равелстон катил в такси, рядом сидела Хэрмион. Вернувшись, он нашел ее в гостиной; она спала или дремала в огромном кресле у камина. При каждой скучноватой паузе его подруга умела подобно кошкам мгновенно задремать, и чем глубже был сон, тем больше в ней потом кипело бодрости. Когда он наклонился к ней, она, проснувшись, сонно ежась и зевая, с улыбкой потянулась навстречу теплой щекой и голой, розовой от каминного огня рукой.

Привет, Филип! Где это ты шатался? Сто лет жду.

– Заходил выпить с одним приятелем. Вряд ли ты его знаешь – Гордон Комсток, поэт.

Поэт! И сколько же он занял?

– Ни пенса. Он весьма своеобразный. Со всякими странными, нелепыми предрассудками насчет денег. Но в своем деле очень даровит.

– О, твои даровитые поэты! А у тебя усталый вид. Давно обедал?

– В общем, как-то так получилось без обеда.

– Без обеда? Но почему?

– Ну, даже трудновато ответить, случай такой непростой. Видишь ли…

Равелстон объяснил. Хэрмион рассмеялась и, потянувшись, поднялась.

– Филип, ты просто глупый старый осел! Лишить себя обеда, щадя чувства какого-то дикого существа. Надо немедленно поесть. Но, разумеется, поденщица твоя уже ушла. Господи, почему нельзя держать нормальную прислугу? И зачем непременно жаться в этой берлоге? Едем, поужинаем в «Модильяни».

– Одиннадцатый час, скоро закроют.

Ерунда! Они открыты до двух, я звоню и вызываю такси. Тебе не удастся уморить себя голодом!

В такси она, все еще полусонная, устроилась головой на его груди. Он думал о безработных Мидлсборо – семеро в комнате, на всех в неделю двадцать пять бобов. Но рядом тесно прильнувшая Хэрмион, а Мидлсборо очень далеко. К тому же, он был чертовски голоден, и за любимым угловым столиком у Модильяни совсем не то, что на деревянной лавке в захарканном, воняющем прокисшим пивом пабе. Хэрмион сквозь дрему воспитывала:

– Филип, скажи, почему надо обязательно жить так ужасно?

Ничего ужасного не вижу.

– Да-да, конечно! Притворяться бедняком, поселиться в дыре без прислуги и носиться со всяким сбродом.

– Сбродом?

– Ну, всякими этими вроде сегодняшнего твоего поэта. Все эти люди пишут в твой журнал только чтоб клянчить у тебя. Я знаю, ты, конечно, социалист. И я, мы все теперь социалисты, но я не понимаю, для чего раздавать даром деньги и дружить с низшими классами. На мой взгляд, можно быть социалистом, но время проводить в приятном обществе.

– Хэрмион, дорогая, пожалуйста, не говори «низшие классы».

– Но почему, если их положение ниже?

– Это гнусно звучит. Называй их рабочим классом, хорошо?

– О, пусть будет ради тебя «рабочий класс». Но они все равно пахнут!

– Не надо о них так. Прошу тебя, не надо.

Милый Филип, иногда я подозреваю, что тебе нравятся низшие классы.

Конечно, нравятся.

– Боже, какая гадость! Б-рр!

Она затихла, устав спорить и обняв его сонной нежной русалкой. Волны женского аромата – мощнейшая агитация против справедливости и гуманизма. Когда перед фасадом «Модильяни» они шли от такси к роскошно освещенному подъезду, навстречу, словно из уличной слякоти, возник серый худющий оборванец. Похожий на льстиво и пугливо виляющую дворняжку, он вплотную приблизился к Равелстону бескровным, жутко заросшим лицом, выдохнув сквозь гнилые зубы: «Не дадите, сэр, на чашку чая?». Равелстон, брезгливо отшатнувшись (инстинкт не одолеешь!), полез в карман, но Хэрмион, подхватив его под руку, быстро утащила на крыльцо ресторана.

– Если б не я, ты бы уже с последним пенни распрощался! – вздохнула она у дверей.

Они уселись за любимый угловой столик. Хэрмион лениво отщипывала виноградины, а Равелстон, оголодав, заказал старинному другу официанту весь вечер грезившийся антрекот и полбутылки божоле. Седой толстяк итальянец расторопно доставил на подносе курящийся ломоть. Воткнув вилку, Равелстон надрезал сочную багровую мякотьблаженство рая! В Мидлсборо они сопят вповалку на затхлых кроватях, в их животах хлеб, маргарин и жидкий пустой чай… И он накинулся на жареное мясо с позорным восторгом пса, стащившего баранью ногу.

Гордон быстро шагал к дому. Холодно, пятое декабря, самая настоящая зима. По заповеди Господней обрезай плоть свою! Сырой ветер злобно свистел сквозь голые сучья деревьев. Налетчиком лютым, неумолимым… Вновь зазвучавшие внутри строфы начатого в среду стихотворения гадливости не вызывали. Удивительно, как поднимали настроение встречи с Равелстоном. Просто поговоришь с ним и уже как-то уверенней. Даже когда сам разговор не получался, все равно не было потом чувства провала. Гордон вполголоса прочел все шесть готовых строф – а что, не так и плохо. Всплывали обрывки того, что он наговорил сегодня Равелстону. В общем, сказал, что думал и думает. Унижения бедности! Разве со стороны понять такое. Тяготы не вопрос, вынести можно, если б не унижение, постоянное скотское унижение. Право, желание и способы вечно тебя пинать. Равелстон не верит. Слишком он благороден, чтоб поверить. Ему-то, Гордону, лучше знать. Он-то уж знает, знает! С этой мыслью Гордон вошел в прихожую – на подносе белело ожидавшее его письмо. Сердце подскочило. Любое письмо сейчас безумно будоражило. Он через три ступеньки взлетел наверх, заперся и зажег рожок. Письмо было от Доринга.


«Дорогой Комсток!

Страшно жаль, что Вы не посетили нас в субботу. Был кое-кто, с кем очень бы хотелось Вас познакомить. Мы ведь предупредили Вас, что вечеринку с четверга перенесли на субботу, не так ли? Жена уверяет, что сообщила Вам. Как бы то ни было, теперь у нас намечен вечер двадцать третьего – некий чайный «канун Рождества», время обычное. Не захотите ли прибыть? Только на сей раз не забудьте дату!

Искренне ваш

Пол Доринг».

Под ребрами болезненно свело. Вот оно что Доринг придумал – ошибочка, никаких оскорблений! В субботу он, правда, пойти бы к ним не смог, в субботу у него работа в магазине, но все-таки их приглашение было бы важным.

Сердце заныло, когда взгляд снова упал на строчку «был кое-кто, с кем очень бы хотелось Вас познакомить». Вечное драное невезенье! Вдруг был случай действительно кого-то встретить? Из каких-нибудь высокоумных редакций? Вдруг предложили бы что-то отрецензировать или же показать стихи, или еще бог знает что. Возник жуткий соблазн принять версию Доринга. В конце концов, может, и впрямь была записка о переносе даты? Может, напрячь память и вспомнить, поискать в кучах бумаг? Но нет, нет! Гордон подавил искушение. Доринг сознательно пренебрег бедняком. Беден, так непременно оскорбят. Ты это знаешь, ты твердо убежден – держись!

Найдя, наконец, чистый лист, Гордон взял ручку и строгим четким почерком вывел посередине:


«Дорогой Доринг!

В ответ на Ваше письмо сообщаю – идите на …!

С искренним уважением,

Гордон Комсток».

Он запечатал конверт, надписал адрес и сразу поспешил на почту. Требовалось отправить немедленно, ибо к утру пыл мог угаснуть. Гордон решительно толкнул письмо в почтовый ящик. Так и еще один друг канул в мир иной.

6
Женщины, женщины! Вот неотвязная проблема! Ну что бы человеку забыть про это или, как дано прочей живой твари, лишь изредка прерывать равнодушное целомудрие вспышками минутного вожделения. Как петушок – потоптал, спрыгнул и пошел, ни обид, ни угрызений, никакой занозы в мозгах. Без острой надобности вообще не замечает своих подружек, и, если те вертятся слишком близко, клюет, чтоб не хватали его зернышки. Повезло хохлатому самцу! А вот злосчастному венцу творения вечно трепыхайся, мучайся памятью и совестью.

Нынешним вечером Гордон даже не стал изображать работу за письменным столом. Сразу после ужина вышел из дома и медленно побрел, размышляя о женщинах. Ночь была не по-зимнему мягкой, туманной. Денег сегодня, во вторник, оставалось четыре шиллинга четыре пенса, так что вполне хватало посидеть в «Гербе». Флаксман с приятелями наверняка там, вовсю веселятся. Но «Герб», в моменты полного безденежья подобный раю, сегодня виделся и скучным, и противным. Душная, грязная, хрипло ревущая пивнуха, насквозь пропитанная исключительно мужским присутствием. Никаких женщин кроме барменши, с ее двусмысленной улыбкой, все обещающей и не сулящей ничего.

Женщины, женщины! Густой туман призрачно растворял фигуры снующих прохожих, но пятна фонарного света то и дело выхватывали лица девушек. Весь день сегодня он думал о Розмари, о женщинах вообще и снова о Розмари. С каким-то возмущением думал про ее крепкое маленькое тело, которое еще ни разу не довелось увидеть обнаженным. Что за адское издевательствомука переполняющих желаний и невозможность утолить страсть! Почему нехватка монет, просто-напросто монет, барьером встает и здесь? В такой естественной, такой необходимой, безусловной части человеческих прав? Влажная ночная прохлада внушала странное томление, смутную надежду на ожидающее впереди женское тело, хотя он знал, конечно, что никто его не ждет, и даже Розмари. Пошел восьмой день без ее писем. Поганкавосьмой день! А понимает ведь, что делает; демонстративно показывает, как он надоел с его жалким безденежьем и выклянчиванием нежных ласковых слов. Вполне возможно, больше вообще не напишет. Брезгует, брезгует им, убогим неудачником. Не церемонится, зачем он ей? И верно, чем ты женщину привяжешь кроме денег?

Навстречу быстро цокала каблучками девушка, свет фонаря дал несколько секунд, чтоб разглядеть ее. Без шляпки, из низов, лет восемнадцати, с круглой и розовой, словно цветок шиповника, мордашкой. Заметив его взгляд, тут же испуганно голову в сторону. Из-под затянутого в талии шелковистого плащика маняще мелькнули стройные молодые ножки. Он чуть было не пошел за ней, но чего добьешься? Убежит или кликнет полисмена. «Посеребрило мои кудри золотые»[12]… Старый, потертый. Где уж, красоткам не до тебя.

Женщины, женщины! Может быть, в браке все иначе? Хоть он поклялся не женитьсябрак лишь набор ловушек Бизнес-бога. Сунешься и мгновенно в западне: до гроба намертво будешь прикован к «хорошему месту». И что за жизнь! Законные утехи под сенью фикуса. Катание детской колясочки, шашни исподтишка и от суровой женушки графином по башке.

Впрочем, вообще когда-нибудь жениться надо. Брак плох, а одному навеки еще хуже. На минуту даже захотелось надеть оковы, остро захотелось уже очутиться в этом страшном капкане. И брак должен быть настоящим, нерушимым – «на радость и на горе, в бедности и богатстве,

не кажется, что говорить так отдает вульгарной буржуазностью? – А не вульгарно брать у вас в долг? Мне десять фунтов и за десять лет вам не отдать. – Ну, это