Скачать:TXTPDF
Дочь священника
лет одиннадцати. — Не бубни! Говори по-человечески! Мямлишь, как труп через неделю после похорон. Что это за утробное бульканье? Встань и рявкни на него! Брось этот кислый дохлый вид «второго убийцы»!

Перси, иди сюда! Быстрей! — не выпуская булавки изо рта, позвала Дороти.

Она творила доспехи (самое трудное после кошмарных ботфортов) из упаковочной коричневой бумаги. Впрочем, благодаря длительной практике она умела сделать из клея и бумаги чуть ли не все; из этих материалов с добавлением выкрашенной пакли у нее даже неплохо получались пристроенные к бумажной круглой шапочке пышные парики. На покорение пакли, клея, марли и прочих подручных средств любительского театра тратилась колоссальная часть жизни Дороти. Такая горькая нужда грызла церковный фонд, что месяца не проходило без новой пьесы, или торжественной процессии, или живых картин (не говоря уж о благотворительных базарах и лотереях).

Едва кудрявый как барашек Перси Джаветт, сын кузнеца, сполз со скамейки и приблизился, Дороти сдернула со стола лист бумаги, примерила его к тоскливо ерзающей фигурке, прорезала дыру для головы, напялила на ребенка, сколола булавками — вчерне нагрудник уже наметился.

Вокруг бурлила смутная разноголосица.

Виктор. Давай, давай! Входит Оливер Кромвель — это ты! Нет, не то! По-твоему, Кромвель вползал, как выпоротая дворняжка? Встань прямо. Выкати грудь! Брови сдвинь! Вот, уже получше. Ну, давай — Кромвель: «Ни с места! У меня в руке пистолет!». Давай!

Девочка. Мисс, мама велела вам сказать, что мне надо сказать

Дороти. Не вертись, Перси! Ради всего святого, не вертись!

Кромвель. Не с месс… У мня в руке пстолет…

Малышка со скамейки. Мистер учитель! У меня леденчик упал! (Хнычет.) Леде-е-енчик!

Виктор. Нет, нет, нет, Томми! Не то, не то!

Девочка. Мисс, мама велела вам сказать, что мне надо сказать, что она не пошила панталоны, что вы велели, потому что…

Дороти. Я проглочу булавку, если ты снова дернешься.

Кромвель. Ни с места! У меня в руке пистолет!

Малышка (заливаясь слезами). Леде-е-е-енчик!

Выхватив кисть из клееварки, Дороти с лихорадочной поспешностью принялась мазать надетый на Перси бумажный панцирь, налепливая вдоль и поперек узкие ленточки, предпочитавшие клеиться к пальцам. За пять минут прочнейшая, неуязвимая кираса была готова. «Закованный в звонкую сталь доспехов» Перси жалобно косил глазом на острый край бумаги под нежным подбородком, боялся шевельнуться и очень напоминал щенка, которого купают в тазике. Дороти лязгнула ножницами, с одного бока надрезала кирасу, поставила ее сушиться и тотчас занялась следующим ребенком. Внезапно грянул страшный гром — вступили «шумы за сценой»: ружейная пальба и топот конницы. По временам пальцы от клея намертво слипались, но рядом стояло ведро воды для отмывания рук и латы ковались без передышки. Через двадцать минут уже стояли три полуготовые кирасы; их еще требовалось выкрасить серебрянкой, снабдить шнуровкой, а затем дополнить набедренниками, наколенниками и самой трудоемкой частью лат — шлемами. Размахивая шпагой и надсаживаясь, чтобы перекричать громоподобный стук копыт, Виктор попеременно играл Оливера Кромвеля, Карла I, пуритан, придворных кавалеров, крестьян и знатных леди. Дети тем временем все больше стали вертеться, зевать, капризничать, украдкой щипать друг друга. Используя паузу в сотворении доспехов, Дороти разгребла часть столика и уселась строчить «зеленый бархат» (выкрашенную зеленкой марлю, вполне, однако, эффектную с дальнего расстояния). Еще десять минут бешеной гонки. Лопнула нитка — Дороти чуть не чертыхнулась, сдержалась и поскорее вновь заправила иглу. Она сражалась со временем. До театральной премьеры две недели, а сделать надо невероятное количество всего: шлемы, камзолы, шпаги, ботфорты (о, эти грозящие тысячей трудностей ботфорты!), ножны, парики, шпоры, лес, трон — только от списка сердце переставало биться. И ведь родители учеников ей никогда не помогали; то есть они всегда сначала обещали, но потом как-то уклонялись. От духоты, а, может, от усилий одновременно шить камзол и мысленно кроить проклятые ботфорты, голова Дороти раскалывалась. Даже померк, забылся долг в двадцать один фунт и семь шиллингов Каргилу. Весь ужас сосредоточился на жуткой громаде не сшитых, не склеенных костюмов. Стиль ее напряженных дней: очередная вопиющая проблема (картонные доспехи, треснувшие полы на колокольне, счета торговцев, сорняки в горохе…) так изнуряла срочностью и тяжестью, что прочие заботы временно переставали существовать.

Виктор швырнул шпагу, раскрыл часы.

— Хватит! Конец! — гаркнул он лютым голосом (тональность, лежавшая в основе его педагогической методы). — До пятницы! Видеть вас больше не могу! Вытряхивайтесь!

Он проследил за убегавшими детьми и, позабыв про них, едва они скрылись из виду, вытащил из кармана нотный листок, глядя в который заметался по теплице перед довольно сухой, вернее совершенно засохшей, публикой в виде двух сиротливо пылившихся вазонов с обломанными ржавыми былинками. Дороти продолжала не поднимая головы горбиться над стрекочущей машинкой.

Как существо неугомонного духа и неуемной активности, Виктор обретал счастье только в противоборстве. Под первым впечатлением от его бледного, сурово вдохновенного (в сущности, лишь мальчишески задиристого) лица люди обычно начинали сокрушаться о даровании, гибнущем в ерунде церковного учительства. Правда, однако, состояла в том, что никаких особо ценных талантов Виктор не имел, кроме небольших музыкальных данных и очевидного умения работать с детьми. Потерпев неудачу во многих начинаниях, учителем он стал великолепным, воспитанники превосходно откликались на его деспотичныйнаиболее уместный со школярами — стиль. И разумеется, подобно большинству, Виктор свой настоящий талант не ставил ни во что. Единственно достойной он почитал стезю священной богословской войны за истину, выше всего ценя «духовность». Будь его бойкие мозги чуть лучше приспособлены для усвоения греческой и древнееврейской грамматики, он бы бесспорно стал священником, о чем всегда мечтал. Но ввиду абсолютной недостижимости такого поприща его прибило к должности состоящего в приходском штате учителя и органиста — все-таки, как говорится, «при храме». Естественно, Виктор сражался на самом правом фланге боевитых англокатоликов. Клерикал не по чину, но по сердцу, знаток истории религиозных распрей, эксперт по части ритуального декора, он неустанно готов был сокрушать протестантов, модернистов, ученых, большевиков и атеистов.

— Я тут подумала, — сказала Дороти, остановив машинку и срезав нитку, — шлемы неплохо вышли бы из старых фетровых котелков, если бы удалось набрать их в нужном количестве. Поля отрезать, нижнюю часть сделать из бумаги и все покрасить серебрянкой.

Господи, неужели этой чушью голову забивать? — с досадой отмахнулся Виктор, утративший интерес к постановке в ту же секунду, как кончилась репетиция.

— Но что больше всего меня тревожит — ботфорты! — вздохнула Дороти, осматривая швы разложенного на коленях камзола.

— Да дьявол с ними, с ботфортами! К черту всю эту пьесу. Послушай, — начал Виктор, развертывая нотный листок, — я тебя очень прошу поговорить с твоим отцом. Спроси, пожалуйста, нельзя ли нам на следующий месяц устроить хоровое шествие?

Опять? По случаю чего?

— Ну, я не знаю. Повод всегда найдется. Вот восьмого будет Рождение Пречистой Девы — по-моему, повод замечательный. Мы бы шикарно все обставили. Я раздобыл отличный чувствительный псалом, как раз, чтобы хором вопить, а из «Святого Уэдекинда» можно бы на день взять роскошную хоругвь с Девой Марией на синем фоне. Одно слово согласия — я сразу начинаю спевку.

— Ты же прекрасно знаешь, он откажет, — спокойно возразила Дороти, примеривая к камзолу большие пуговицы. — Отец не слишком одобряет шествия. Лучше не спрашивать его и не сердить.

— Вот еще, черт возьми! — непримиримо вскричал Виктор. — Да мы уже который месяц без шествий! Ни у кого на службах нет такой мертвечины, как у нас. Скучища смертная, будто в молельне у баптистов!

Ровная строгость проводимых Ректором обрядов бесила Виктора. Идеалом ему виделось то, что он называл «подлинно католическим богослужением», имея в виду густые клубы ладана, щедрую позолоту на изображениях святых и облачения еще пышней, чем в римских храмах. Как органист он постоянно настаивал на умножении всякого рода торжественных процессий с обильной сладкозвучной музыкой, тонкой вокальной разработкой и пр. — короче, они с Ректором тянули в разные стороны. И Дороти здесь примыкала к отцовским взглядам. Привитому с младенчества вкусу к прохладной via media[14] англиканства да и самой ее натуре претили действия чересчур «внешние».

— Чертовски было бы эффектно, — мечтал Виктор, — чертовски здорово! Пройтись по боковому нефу, выйти из западных дверей, вернуться через южные, сзади хор со свечами, впереди скауты с хоругвью. Эх, шик!

Слабым, но мелодичным тенорком он пропел несколько начальных тактов: «Славься, День Торжества, день истинно благословенный, святой вовеки…». Затем добавил:

— А парочка мальчишек махала бы чеканными кадильницами, куря ладан. Ну, представляешь?

— Да. Только отец не переносит такие выкрутасы. Особенно в связи с Девой Марией. «Римская лихорадка», говорит он, доводит до того, что люди крестятся и встают на колени в моменты совершенно неположенные, и вообще Бог знает до чего. Ты помнишь ведь, что было в прошлый Рождественский пост?

Тем злополучным днем Виктор без спроса, самовольно объявил перед общим пением псалом 642 с рефреном «Аллилуйя, Мария! Аллилуйя, Мария! Аллилуйя, Мария милосердная!». Вылазку пошлого папизма Ректор перетерпел с достоинством: молча дослушал первую строфу, чрезвычайно аккуратно закрыл томик псалмов и устремил на паству взор столь каменный, что многие из юных певчих, поперхнувшись, едва сумели дотянуть мелодию. Позднее Ректор рассказывал, что среди деревенщины, горланившей «лилуйя! лилуйя!», он чувствовал себя в чаду «Пса и бутылки», где пьяный сброд требует пойла.

— К черту! — в привычном мрачном недовольстве бросил Виктор. — Твой отец вечно против, если я пробую внести в службы хоть каплю жизни. У него ничего нельзя: ни благовоний, ни настоящей музыки, ни подобающих церковных одеяний — ничего! А итог? Даже в Христово Воскресение к нам почти не идут. Смотришь воскресным утром — никого кроме мальчишек-скаутов, девчонок-скаутов да кучки затрапезных старушенций.

— Знаю, это ужасно, — кивнула Дороти, любуясь первой пришитой пуговицей. — Кажется, что ни делай, бесполезно, просто совсем не удается приобщить людей к церкви. Но все-таки, — добавила она, — венчаться и хоронить они приходят. И, пожалуй, в этом году не меньше, чем год назад. На Пасху собралось человек двести.

— Двести! Должно две тысячи! Весь город! А в действительности три четверти горожан всю жизнь и близко к церкви не подходят. Вера больше не властвует. Но почему? Я спрашиваю — почему?

— По-видимому, из-за «науки», «свободной мысли» и всего такого, — процитировала отца Дороти.

Замечание изменило курс обличительной тирады Виктора: он уже собирался повторить, что паства Святого Афельстайна тает вследствие страшного занудства богослужений, однако от ненавистных слов «наука-мысль-свобода» речь съехала в самую наезженную колею.

— Вот именно, так называемая их «свобода мысли»! — воскликнул он и снова начал неистово

Скачать:TXTPDF

лет одиннадцати. — Не бубни! Говори по-человечески! Мямлишь, как труп через неделю после похорон. Что это за утробное бульканье? Встань и рявкни на него! Брось этот кислый дохлый вид «второго