Сайт продается, подробности: whatsapp telegram
Скачать:PDFTXT
Джордж Оруэлл в двух томах. Том 2 Эссе, статьи, рецензии
главы, но написаны они с бешеной экспрессией, с напором, в то время как действие в остальной части книги протекает и неторопливо, и ровно. Все же «Сказку двух городов» под одну обложку с «Багрянцем на цветах» не поместишь, Диккенс понимает, что Французская революция была предопределена и что многие ее жертвы получили по заслугам. Если, говорит он, вести себя так, как вела французская аристократия, то возмездие последует с неотвратимостью природного закона. К мысли этой Диккенс возвращается снова и снова, словно напоминая: пока «милорд» нежится в постели при четырех ливрейных лакеях, подающих ему шоколад, а крестьяне по домам мрут с голоду, в каком-нибудь лесу в это время растет дерево, которое, дайте только срок, пойдет на доски для платформы под гильотину… Неизбежность террора, его причины обозначены совершенно недвусмысленно:

«Излишне… говорить об этой ужасной революции так, будто она — впервые с сотворения мира — принесла урожай, который никто не засевал, будто не творилось ничего такого, что не приближало (или хотя бы отдаляло) ее начало, будто ученые люди не видели, как нищали миллионы и как варварская алчность господ истощала ресурсы, которые могли бы сделать преуспевающей всю Францию, будто на годы и годы вперед не видели они приближения неизбежного и будто не рассказали они просто и ясно о том, что видели».

А вот еще:

«Все алчущие и ненасытные чудища, какие только можно вообразить со времен появления самого воображения, сплелись, срослись в едином, ужасном и реальном, — гильотине. Богата разнообразием почв и климатических зон Франция, но ни один росток или листок, ни один ключ или родник, ни единое семя не вызреет, не разовьется в ней в обстоятельствах более предопределенных, чем те, какие произвели на свет этот ужас. Бросьте вновь человечество на ту же наковальню, сокрушите его теми же молотами — и оно сплющится, свернется в такие же уродливые формы».

Другими словами, французская аристократия сама вырыла себе могилу. Нет тут, однако, осознания того, что нынче зовется исторической необходимостью: понимая, что если есть причины, то итог неизбежен, Диккенс все же убежден, что причин этих можно было бы избежать. Революция произошла потому, что века угнетения превратили французских крестьян в полулюдей, вот если бы зловредный дворянин смог, как Скрудж, начать новую жизнь, не было бы ни революции, ни жакерии, ни гильотины — и тем лучше, намного лучше! С «революционным» мышлением это расходится, с «революционной» точки зрения классовая борьба есть основной источник прогресса, а потому дворянин, который обирает крестьянина и понуждает того восставать, играет роль необходимую, точно так же, как и якобинцы, которые бросают этого дворянина на гильотину. Найти у Диккенса хотя бы строку, которой можно было бы придать именно такой смысл, невозможно. В его понимании революция — это чудовище, которое порождается тиранией и которое всегда кончает пожиранием собственных органов. Поднимаясь на гильотину, Сидней Картон пророчески провидит, как Дефарж и другие вдохновители террора все погибнут под тем же ножом, — примерно так оно, кстати, и произошло.

Революционные сцены из «Сказки двух городов» запоминаются потому, что в них есть признаки ночного кошмара, а он — собственный кошмар Диккенса, убежденного, что революция и есть чудовище. Он не перестает настаивать на бессмысленности ужасов революции — массовых боен, несправедливости, неотступной боязни шпионов, в трепет бросающей кровожадности толпы. В «Барнеби Редж» описания парижской черни превосходят все что угодно: например, сцена, когда шайка убийц устраивает свалку у точильного камня из-за нетерпения побыстрее навострить оружие, прежде чем рубить им заключенных во время сентябрьской бойни. В революционерах писатель видит лишь деградировавших дикарей, а то и попросту умалишенных. В безумствах их он разбирается пытливо, с большой глубиной и силой художественного проникновения. Вот как, к примеру, он описывает их танцующими «Карманьолу»:

«Не меньше пятисот человек собралось, и плясали они, как пять тысяч демонов… Плясали под популярную песню Революции, отбивая свирепый ритм, что было подобно скрежетанию зубами в унисон… Они сходились и отступали, били друг другу в ладони, хватали друг друга за головы, волчком крутились поодиночке, сцеплялись и вертелись парами, пока многие в изнеможении не попадали наземь… Вдруг снова они застыли, замерли, вновь отбили ритм, выстраиваясь в линию по ширине прохода, потом низко опустили головы, высоко, как крылья, взметнули руки, уподобившись хищным птицам, и — разлетелись, пронзительно крича. Ни одна схватка не могла быть и вполовину такой ужасной, как этот танец, ставший нарочито низменной забавой: то, что когда-то было невинно и безобидно, выродилось в полную дьявольщину».

Некоторых из этих бедняг Диккенс даже одаривает страстью к гильотинированию детей. Отрывок, который я привел выше в сокращении, стоит прочесть целиком, он и другие, ему подобные, показывают, сколь глубоко было у Диккенса отвращение к революционной истерии. Присмотритесь, например, к этому штриху: «низко опустили головы, высоко, как крылья, взметнули руки» и т. д. — вглядитесь в видение зла, которое им передается.

Мадам Дефарж, эта неистовая фурия, несомненно, самое удачное у Диккенса изображение характера злобного. Дефарж и другие — просто «новые угнетатели, поднявшиеся на разрушении старого», в революционных судах председательствуют «самые низкие, самые жестокие, самые недостойные из жителей» и т. д. и т. п. Через всю книгу Диккенс проводит мысль о кошмарной незащищенности личности в революционный период и тем самым обнаруживает солидный дар предвидения. «Закон подозрительности, обрушивший всяческую безопасность для свободы и жизни, предающий любого хорошего и безгрешного человека и берущий под защиту любого плохого и виновного, тюрьмы, забитые не совершившими никаких проступков людьми, которых никто не желал хотя бы выслушать» — такая картина весьма аккуратно вписывается в сегодняшнюю жизнь некоторых стран.

Апологеты всякой революции стремятся преуменьшить ее ужасы, у Диккенса очевиден порыв преувеличить их. С точки зрения исторической, он, несомненно, преувеличил. Даже царство террора было куда меньше, чем он тщится его представить. Никаких цифр он не приводит, но создает впечатление, будто безумная бойня длилась годы напролет, в то время как, если считать по числу убитых, весь террор выглядит просто шуткой рядом с любым из наполеоновских сражений. Окровавленные ножи и «самосвалки», грохочущие по булыжнику, пробуждают в писательском сознании особо зловещее видение, которое он с успехом передает поколениям читателей. Благодаря Диккенсу самое слово «самосвалка» приобрело убийственную окраску, забылось, что это — всего-навсего вид деревенской телеги. До сего дня для среднего англичанина образ Французской революции — это пирамида из отрубленных голов. Не странно ли: Диккенс, симпатизировавший идеям революции куда больше, чем большинство его современников и соотечественников, должен был внести свой вклад, чтобы сформировался такой образ.

Если вам ненавистно насилие, а веры в политику у вас нет, то единственным средством избавления от бед остается просвещение. Молиться о здравии всего общества, может, и поздно, но всегда есть надежда на отдельного представителя рода человеческого, особенно если взяться за него в достаточно молодом возрасте. Такое убеждение в какой-то мере объясняет пристрастие Диккенса к детству.

Никто, во всяком случае никто из английских писателей, не написал о детстве лучше, чем Диккенс. С тех пор накоплены новые знания, обращение с детьми в наши дни стало в общем-то разумным, и все же ни один романист так и не добился подобной силы проникновения в миросозерцание ребенка.

Мне было, если не ошибаюсь, лет девять, когда я впервые прочел «Дэвида Копперфильда». Душевный настрой первых же глав оказался для меня таким доступным, что по наивности я предположил, будто они написаны ребенком. Перечитывая книгу уже взрослым и замечая, как бывшие гиганты, фигуры роковые, например, Мердстоны, уже выглядят для тебя полукомическими чудовищами, все равно понимаешь, что эти страницы не утратили ничего. Диккенс умел найти такой поворот в детском сознании и вне его, что одна и та же сцена, в зависимости от возраста читавшего, могла обратиться и в безудержный бурлеск, и в зловещую реальность. Вспомните, например, как Дэвида Копперфильда несправедливо обвиняют в том, что он съел бараньи котлеты, или как Пип («Великие ожидания»), вернувшись из дома мисс Хавишэм, обнаруживает, что абсолютно не в силах описать увиденного, а потому принимается беззастенчиво лгать, — и лжи его, конечно же, с готовностью верят. Тут вся обособленность детства. А как точно и тонко передает писатель ход рассуждений в уме ребенка, тягу его ума к зримой образности, чувствительность к определенным впечатлениям. Пип вспоминает, как в детстве представлял себе родителей, глядя на их могильные плиты:

«Очертания букв на отцовской вызвали у меня, необъяснимо почему, представление о нем как о человеке коренастом, плотном, смуглом и с вьющимися черными волосами. Стиль и форма надписи: „а также Георгиана, жена вышеозначенного“ — привели меня к детскому заключению, что моя мать была веснушчатой и болезненной. Пяти небольшим, каждый в фута полтора длиной, каменным ромбам, которые, выстроившись аккуратным рядком у родительских могил, освящали память пяти моих младших братьев… я обязан убеждением, какому верил с религиозной истовостью, будто все они родились лежа на спине и при этом руки держали в карманах штанов, откуда не вынимали их всю жизнь на этом свете».

Похожий отрывок есть в «Дэвиде Копперфильде». Дэвида, укусившего Мердстона аа руку, отсылают в шкоду, обязав носить на спине плакатик с надписью: «Остерегайтесь его. Он кусается». Он рассматривает на двери вырезанные мальчишками имена и по виду каждой надписи, казалось, угадывает, с каким выражением тот или иной мальчик прочтет плакатик:

«Некий Дж. Стиерфорс вырезал свое имя очень глубоко и очень часто, я вообразил, что он прочтет надпись громким голосом, а потом дернет меня за волосы. Сердце трепетало у меня при мысли, что другой мальчик, некто Томми Тредлз, обратит все в игру, притворившись, будто он до смерти боится меня. Был и третий, Джордж Демпл, кто, как я себе представил, эту надпись пропоет».

Читая это место ребенком, я считал, что как раз такое и воображается при виде таких имен. Причина, конечно, в звуковых ассоциациях (Демпл созвучно слову, обозначающему «храм», Тредлз — смахивает на «улепетывать»). Но сколько людей до Диккенса обращали на это внимание? В диккенсовские времена доброжелательное отношение к детям было куда большей редкостью, чем ныне. Начало XIX века не давало и не предвещало родившемуся тогда ребенку ничего хорошего. В юные годы Диккенса детей все еще всерьез судили в уголовных судах, выставляли их на всеобщее обозрение, не так далеко ушло и время, когда тринадцатилетних мальчиков вешали за мелкое воровство. Доктрина «переломить дух ребенка» была в полном расцвете, а «Семья Фейрчальдов» была обязательной книгой для детей почти до конца прошлого века. Ныне эта злая книга распрекрасно издается с исключением нежелательных

Скачать:PDFTXT

главы, но написаны они с бешеной экспрессией, с напором, в то время как действие в остальной части книги протекает и неторопливо, и ровно. Все же «Сказку двух городов» под одну