нанести вам, чем наносил их». Я просто приводил ваши выдержки, почти не размышляя по поводу их. «И если они возбуждали смех, то только потому, что сами их предметы вызывали его». Ведь что же более способно вызывать смех, как созерцание ситуации, когда такой важный предмет, как христианская мораль, наполнен такими смехотворными выдумками, как ваши? Правила ваши «откровенные», говорят, «самим Иисусом Христом отцам Общества» вызывают такие возвышенные ожидания, что, когда находишь в них, «что священник, получивший деньги, чтобы отслужить обедню, может, кроме того, брать за нее деньги от других лиц, уступая им всю часть, по праву принадлежащую ему в жертвоприношении; что монах не подлежит отлучению за то, что снял свое монашеское облачение, если это было сделано им только с целью удобнее танцевать, воровать или ходить incognito в места разврата; что удовлетворяешь предписанию слушать обедню, слушая четыре четверти обедни сразу от различных священников», когда, говорю я, слышишь эти решения и другие подобные, невозможно от неожиданности удержаться от смеха, потому что ничто так не вызывает смех, как поразительное несоответствие между ожидаемым и видимым. Да и как же иначе можно говорить о большинстве этих вопросов, ведь «разбирать их серьезно все равно что придавать им значимость», по словам Тертуллиана?
Как! Неужели нужно прибегать к силе св. Писания и предания для доказательства того, что «нанести человеку удар сзади или из засады — значит убить его изменнически; что давать деньги в виде побуждения к уступке духовного места — значит покупать его?» Существуют, стало быть, предметы, которые должно презирать и которые «стоят того, чтобы смеялись и издевались над ними». Наконец, следующие слова этого древнего писателя: «Ничего так не заслуживает насмешки как тщеславие», а равно и остальные до того верны и с такой убедительной силой применимы сюда, что не остается более никакого сомнения в допустимости заблуждений, без какого бы то ни было вызова благоприличию.
И еще скажу вам, что можно насмехаться над ними, не нарушая любви к ближнему, хотя таков один из упреков, адресуемых мне в ваших писаниях. Ибо «любовь к ближнему обязывает иногда посмеяться над заблуждениями людей, для того чтобы заставить последних самих посмеяться над ними и избегать их», по словам св. Августина: Наес tu misericorditer irride, ut eis ridenda ac fugienda commendes.
И эта же любовь к ближнему иногда обязывает также отражать с гневом: «Дух милосердия и кротости, — по словам св. Григория Назианзина[199], — имеет свои волнения и свои вспышки гнева». И в самом деле, как говорит св. Августин, «кто осмелился бы сказать, что истина должна оставаться безоружной против лжи и что врагам веры дозволяется устрашать верных резкими словами и забавлять их приятными остротами, тогда как католики должны писать только холодным слогом, усыпляющим читателей».
Не очевидно ли, что благодаря такому поведению оказалось бы позволительным вводить в церковь самые нелепые и самые пагубные заблуждения» без всякой надежды ни презрительно посмеяться над ними, из страха быть обвиненным в оскорблении благоприличия, ни с жаром опровергать их, из страха быть обвиненным в недостатке любви к ближнему?
Как, отцы мои[200], вам будет дозволено говорить, что «можно убить для избежания пощечины или оскорбления», а нам не будет разрешено опровергать открыто проповедуемое заблуждение с такими важными последствиями? Вы будете свободно говорить, что «судья может по совести удерживать то, что получил за нарушение правосудия», а мы не будем свободны вам противоречить? Вы будете печатать с разрешения и одобрения ваших ученых, что «можно спастись, никогда не любив Бога», и вы же станете зажимать рот тем, кто вступится за истинную веру, говоря им, что они нарушают братскую любовь, нападая на вас, и христианское смирение, осмеивая ваши правила? Сомневаюсь, отцы мои, чтобы нашлись люди, которых вы могли бы уверить в этом; но если бы все — таки нашлись такие, которые убеодены и думают, что я, порицая ваше учение о нравственности, нарушил любовь к ближнему, которую я должен питать к вам, то я очень рекомендовал бы им внимательно исследовать, откуда возникает в них подобное чувство. Ибо хотя они и воображают это чувство основанным на их ревности к вере, которая не способна терпеть и не возмущаться, когда кто — то обвиняет своего ближнего, я попрошу их обратить внимание на следующее: нет ничего невозможного и в том, что причина упомянутого чувства — иная, и происходит оно от того тайного недовольства, часто скрытого от нас самих, которое всякий раз возбуждается заключенным в нас греховным началом в отношении тех, кто противится распущенности нравов. И, чтобы дать им мерку для распознавания истинного начала, я поставлю перед ними вот какой вопрос: скорбя о подобном обращении с монахами, скорбят ли они еще более о том, что монахи так обращаются с истиной? Ибо, если они раздражены не только против Писем, но еще больше против правил, которые там приведены, я еще соглашусь, что, может статься, раздражение их и происходит от некоего рвения, однако рвения малопросвещенного. И тогда, чтобы просветить их, достаточно приведенных выдержек. Но если они возмущаются только против порицаний, а не против порицаемых действий, то тогда, отцы мои, поистине ничто не помешает мне заявить, что они грубо ошибаются и что рвение их очень слепо.
Странное это рвение, которое возмущается против тех, кто обличает явные беззакония, а не против тех, кто совершает их. Что это за новая любовь к ближнему, которая оскорбляется опровержением явных заблуждений и вовсе не оскорбляется тем, что подобное заблуждение ниспровергают все учения о нравственности. Находись эти люди в опасности быть убитыми, разве оскорбились бы они тем, что их предупредили о приготовленной засаде, и разве вместо того, чтобы свернуть с дороги для избежания опасности, стали ли бы терять время в жалобах на недостаток человеколюбия, выразившийся в том, что им открыли преступный замысел убийц? Гневаются ли они, когда их просят не есть этого вот мяса, потому что оно отравлено, или не ходить в такой — то город, потому что там чума?
Отчего же они считают, что разоблачать правила, вредные для религии, значит не иметь любви к ближнему, и, напротив, не открывать им вещей, опасных для здоровья и жизни, значит иметь эту любовь? Не единственно ли оттого, что любовь к жизни побуждает их принимать благосклонно все, содействующее ее сохранению, а равнодушие к истине производит не только полную их безучастность в деле защиты ^истинного, но и недовольство теми, кто старается уничтожить ложь?
Так пусть же они рассудят, как перед Богом, насколько мораль, распространяемая повсюду вашими казуистами, позорна и гибельна для церкви; насколько распущенность нравов, вводимая ими, соблазнительна и безмерна, насколько дерзость, с которою вы защищаете их, упорна и нахальна. И, если они не найдут, что пора уже возмутиться против таких беспорядков, можно пожалеть об их ослеплении, как и о вашем, отцы мои, так как и вы и они имеете одинаковый повод опасаться следующих слов св. Августина, написанных им на те же слова Иисуса Христа в Евангелии: «Горе слепым, которые ведут, горе слепым, которых ведут». Vae caecis ducentibus! Vae caecis sequentibtis![201]
Но, чтобы вы не могли более ни внушать этих мнений другим, ни принимать их сами, я расскажу вам, отцы мои (и мне стыдно, что вы вынуждаете меня говорить вам то, что я сам должен бы узнавать от вас), о правилах, указанных нам отцами церкви, для того чтобы судить, исходят ли порицания от духа благочестия и любви к ближнему, или от духа нечестия и ненависти.
Согласно первому их этих правил, дух благочестия всегда побуждает говорить правдиво и искренно, тогда как зависть и ненависть прибегают ко лжи и клевете: Splendentia et vehementia, sed rebus ims, говорит св. Августин. Всякий, прибегающий ко лжи, действует по внушению дьявола. Нет такого направления намерения, которое могло бы оправдать клевету; и если бы даже дело шло о том, чтобы обратить всю землю, все же непозволительно чернить людей непорочных; ибо не должно совершать и малейшего зла для принесения пользы величайшему благу, потому что «истина Божия не нуждается в нашей лжи»[202], по Писанию. «Защитники истины, — говорит св. Иларий[203], — должны говорить лишь истину». Потому, отцы мои, я могу сказать перед Богом, что нет ничего более для меня ненавистного, чем нарушение истины, пусть даже малейшее. В силу указанного обстоятельства я всегда с особенной заботливостью избегал не только подмены, что было бы ужасно, но изменения или искажения смысла какой — либо выдержки. Так что, если бы я осмелился воспользоваться в данном случае словами того же св. Илария, я мог бы сказать вам вместе с ним: «Если мы говорим ложь, пусть наши речи считаются бесчестными; но если мы докажем, что приводим лишь общеизвестное и очевидное, то это не значит, что мы тем самым выходим из границ смирения и апостольской свободы порицать их». Но недостаточно, отцы мои, говорить одну лишь правду, нужно также говорить далеко не все, что правдиво. Ведь указанию подлежат такие вещи, которые полезно открыть, а не те вовсе, которые только оскорбили бы бесплодно. И так как первым правилом служит требование говорить правдиво, то вторым — говорить сдержанно: «Злые, отмечает св. Августин, преследуют добрых в ослеплении страсти, воодушевляющей их, тогда как добрые преследуют злых с мудрой осмотрительностью: подобно тому, как хирурги обращают внимание на то, что они режут, а убийцы вовсе не смотрят, куда они бьют». Вы знаете хорошо, отцы мои, что я не приводил тех правил ваших авторов, которые были бы для вас наиболее чувствительны, хотя и мог поступить подобным образом, не погрешая даже против сдержанности, точно так же, как те ученые и люди вполне католического образа мыслей, которые делали это прежде. И все, кто читал ваших авторов, знают так же хорошо, как и вы, насколько я здесь щадил вас[204]. Кроме того, что я никоим образом не переходил на личности каждого из вас, и был бы огорчен, если бы сказал что — нибудь об ошибках тайных и сугубо индивидуальных, пусть бы тому и имелись любые доказательства. Ибо я знаю, что это свойственно ненависти и озлоблению и что никогда не следует так поступать, разве лишь при очень настоятельной необходимости для блага церкви. Стало быть, очевидно: я никоим образом не нарушал сдержанности в том, что был вынужден сказать относительно правил вашей морали, и у вас скорее есть повод быть довольными моей сдержанностью, чем жаловаться на мою нескромность.
Третье правило, отцы