мои, гласит: если приходится прибегать к каким — нибудь насмешкам, дух благочестия побуждает пользоваться ими только против заблуждений, а не против священных предметов, тогда как дух шутовства, * нечестия и ереси насмехается над всем, что есть самого священного. Я уже оправдал себя по данному пункту; и очень далеки от этого порока те, кто говорит только о мнениях, приведенных мною из ваших авторов.
Наконец, отцы мои, для краткости, я приведу вам из этих правил лишь то, которое есть начало и конец всех остальных: а именно, что дух любви к ближнему побуждает носить в душе желание спасения тех, против кого говоришь, и возносить молитвы к Богу в то же время, как посылаешь свои упреки людям: «Надо всегда, — говорит св. Августин, — сохранять любовь в сердце, даже и тогда, когда принуждены производить по внешности действия, которые людям кажутся грубыми и поражают их с жесткой, но благотворной суровостью: их польза должна предпочитаться их удовольствию». Думаю, отцы мои, нет ничего в моих письмах, что свидетельствовало бы об отсутствии у меня подобного желания относительно вас. Таким образом, любовь к ближнему обязывает вас думать, что я действительно имел его, если вы не видите ничего, противоречащего этому. Следовательно, отсюда явствует, что вы не можете доказать, будто я погрешил против данного правила или против какого — либо из остальных, которым любовь к ближнему обязывает следовать. Вот почему вы не имеете никакого права говорить, что я нарушил ее своим поступком.
Но если вы желаете, отцы мои, иметь теперь удовольствие видеть в немногих словах поведение, погрешающее против каждого из перечисленных правил и действительно носящее характер духа шутовства, зависти и ненависти, я вам приведу примеры этого, и, дабы они были вам знакомее и ближе, я почерпну их из ваших же писаний.
Итак, начнем с тех неуместных выражений, которые ваши авторы употребляют относительно священных предметов как в своих насмешках, так и в своих любезностях и в серьезных речах. Неужели вы находите, что все эти смехотворные сказки вашего о. Бинэ в Утешении больным весьма содействуют его намерению принести христианское утешение тем, кого Бог поразил? Неужели вы скажете, что та светская и кокетливая манера говорить о благочестии, которой пользуется ваш о. Лемуан в своей Легкой набожности, способна внушить скорее уважение, чем презрение к его представлению о христианской добродетели? От всей его книги Мораль в картинках и в прозе и в стихах веет дух тщеславия и светских безумий. Неужели достойна священника ода VII книги, озаглавленная: Похвала стыдливости, где доказывается, что все прекрасные вещи красны или способны краснеть? Это было написано, чтобы утешить одну даму, которую он называет Дельфиной, в том, что она часто краснела. Вот он и говорит в каждом стансе, что некоторые из наиболее ценимых вещей красны, как то: розы, гранаты, рот, язык, и в эти любезности, позорные для монаха, он дерзко осмеливается вмешивать блаженных духов, которые предстоят пред Богом и о которых христиане должны говорить лишь с благоговением.
«Эти преславные херувимы,
Составленные из головы и крыльев,
Которых Бог воспламеняет своим духом
И озаряет своими очами,
Эти прекрасные летающие лики
То от огня Бога, то от собственного.
И в своих взаимных пламенах
Они от жару машут своими
Крылами, как бы веером.
Но у тебя, Дельфина, румянец сияет
Еще с большей выгодой,
Когда честь на твоем лице
Одета в пурпур, как царь» и т. д.
Что вы об этом скажете, отцы мои? Неужели такое предпочтение румянца Дельфины пылу этих духов, который есть не что иное, как любовь к Богу, и это сравнение веера с их таинственными крыльями кажутся вам вполне христианскими в устах, освящающих поклоняемое Тело Иисуса Христа? Я знаю, он сказал это только для того, чтобы изобразить из себя галантного кавалера и посмеяться, но ведь это — то и называется смеяться над священными предметами. И неправда ли, что если бы с ним поступили по закону, ему не миновать бы цензуры, хотя, чтобы оградить от нее, он и прибегает к следующему, не менее заслуживающему цензуры доводу, приводимому в I книге: «Сорбонна не имеет права судопроизводства на Парнасе, и заблуждения в этой области не подлежат ни цензуре, ни инквизиции», как будто богохульствовать и безбожничать запрещается только в прозе? Но, по крайней мере, этим нельзя обеспечить другое место в предисловии к той же книге: «Воде реки, на берегу которой он сочинил эти стихи, столь свойственно возбуждать поэтический дар, что, если бы даже освятили ее, не изгнали бы этим демона поэзии»; так же, как и следующую выдержку из вашего о. Гарасса, из его Суммы главных истин религии (стр. 649), где он соединяет богохульство с ересью, говоря о святой тайне воплощения таким образом: «Человеческая личность была как бы привита или посажена верхом на ипостась Слова»; а вот другое место из того же автора (стр. 510), — не говоря уже о многих других, — где он отмечает по поводу имени Иисуса Христа, которое обыкновенно изображается так IHS, что «некоторые снимают крест, оставляя только одни буквы, таким образом остается IHS, что представляет собой ограбленного Иисуса». Вот как недостойно обращаетесь вы с истинами религии вопреки ненарушимому правилу, обязующему говорить о них лишь с благоговением.
Но вы грешите не менее и против того правила, кото· рое обязывает говорить лишь правдиво и сдержанно. Что обычнее клеветы в ваших писаниях? Искренни ли писания о. Бризасье? Разве говорит он правду, когда утверждает (ч. 4, стр. 24, 25), что монахини Пор — Рояля не молятся святым и что у них нет образов в церкви? Разве это не наглая ложь, когда обратное на виду всего Парижа? И говорит ли он со сдержанностью, когда поносит невинность этих дев, жизнь которых столь чиста и строга, называя их «девами, уклоняющимися от таинств, не исповедующимися, не причащающимися», «девами безумными, сумасбродными, каллаганками[205], отчаянными и всем, чем вам угодно». Он чернил их таким множеством клевет, что навлек на себя цензуру покойного архиепископа парижского. Он клевещет на священников, нравы которых безупречны, до того, что утверждает, будто (ч. 1, стр. 22): «Они вводят новшества в исповедь с целью ловить красивых и невинных», будто «ему претит приводить гнусные преступления, совершаемые ими». Разве это не невыносимая дерзость — распространять такие черные клеветы не только без доказательств, но даже без малейшей видимости и тени подобного? Я не стану более распространяться о данном предмете и отложу до другого раза пообстоятельнее поговорить с вами об этом, потому что у меня есть необходимость обсудить с вами этот вопрос, а сказанного мной достаточно, чтобы показать, насколько вы грешите одновременно и против истины, и против сдержанности.
Но, может быть, скажут, что вы не грешите, по крайней мере, против последнего правила, обязывающего иметь желание спасения тех, кого осуждают, и что нельзя будто бы обвинять вас в подобном, не нарушая тайны вашего сердца, которая известна лишь одному Богу. Странная это вещь, отцы мои, что есть, однако, чем и тут уличить вас, потому что, как ненависть ваша к противникам доходит до желания их вечной погибели, так ваше ослепление идет до откровенного признания в столь ужасном желании. Потому что вы не только не желаете далеко в тайне от себя их спасения, а, напротив, даже возносите всенародно мольбы об их погибели, и, выразив публично это преступное желание в городе Кане со скандалом для всей церкви, вы осмелились еще после того отстаивать это дьявольское деяние в Париже в ваших печатных книгах[206]. Нельзя ничего прибавить к этим преступлениям против благочестия: осмеивать и выражаться недостойно о предметах самых священных; клеветать лживо и возмутительно на девственниц и священников; и, наконец, питать желание и возносить мольбы об их вечной погибели. Не знаю, отцы мои, не устыдились ли вы: и как могла прийти вам мысль обвинить меня в недостатках любви к ближнему, меня, говорившего всегда так правдиво и сдержанно, не публиковавшего размышлений по поводу ужасных нарушений любви к ближнему, которые вы сами совершаете вследствие столь прискорбных увлечений.
Наконец, отцы мои, в заключение отвечу вам на другой ваш упрек, что среди этого множества приводимых мною ваших правил попадаются и такие, которыми вас уже попрекали. По поводу этого вы жалуетесь, будто «я повторяю против вас то, что было уже говорено»; на это я отвечу вам, что, напротив, именно потому я й повторял вам то же самое, что вы не воспользовались сказанным Вам ранее. Где же плоды того, что говорили в стольких книгах против вас ученые и даже целые университеты? Отцы ваши Анна, Коссэн, Пинтеро и Лемуан в своих ответах на них только и делали, что осыпали бранью людей, дававших им эти спасительные советы. Уничтожили ли вы книги, в которых преподаются эти негодные правила? Заставили ли вы замолчать их авторов? Сделались ли вы в этом осмотрительнее? И разве не был Эскобар, пока вас критикуют, столько раз издан во Франции и в Нидерландах, а ваши отцы Селло, Баго, Бони, Лами, Лемуан и другие — разве они перестали каждый день печатать все то же и даже новое, еще более распущенное, чем когда — либо? Не жалуйтесь же больше, отцы мои, ни на то, что я упрекал вас за старые правила, которых вы не оставили, ни на то, что я укорял вас за новые, ни на то, что я осмеял их все. Вам стоит только рассмотреть их, чтобы найти там посрамление для себя и оправдание для меня. Кто может прочитать без смеха решение о. Бони в пользу велевшего поджечь амбар и о. Селло — относительно возврата; постановление Санчеса в пользу колдунов; способ, которым Уртадо помогает избегать греха дуэли, прогуливаясь в поле и поджидая там человека; формулу о. Бони для избежания лихоимства, способ избегать симонии отклонением намерения и способ избегать лжи то громким, то тихим произношением слов и остальные мнения самых авторитетных ваших ученых? Нужно ли больше, отцы мои, для того, чтобы оправдать меня? И что лучше «заслужено тщеславием и слабостью этих мнений, как не насмешка», по словам Тертуллиана? Но испорченность нравов, вносимая вашими правилами, отцы мои, заслуживает иного внимания; и мы можем поставить вопрос вместе с тем же Тертуллианом: «Следует ли смеяться над их безумием, или оплакивать их ослепление? Rideam vanitatem, an exprobrem caecitatem?». Я думаю, отцы мои, что можно над этим и смеяться, и плакать, смотря по желанию: Haes tolerabitius vel ridentur, vel flentur, говорит св. Августин.