Скачать:TXTPDF
Переписка Бориса Пастернака

этого всего, в этом Пражском притоне или на мосту, с которого бросаются матери с незаконнорожденными, и в их именно час. И этим именно ты больше себя: что ты там, в произведеньи, а не в авторстве.

Потому что твоим гощеньем в произведеньи эмпирика поставлена на голову. Дни идут и не уходят и не сменяются. Ты одновременно в разных местах.

Вечный этот мир весь начисто мгновенен (как в жизни только молния). Следовательно, его можно любить постоянно, как в жизни только – мгновенно. Нет признака, которого бы я не желал вложить в термин: откровенье объективности.

Прямо непостижимо, до чего ты большой поэт!

Болезненно близко и преждевременно подступило к горлу то, что будет у нас, и кажется скоро, потому что этим воздухом я дышу уже и сейчас. Mein grösstes Leben lebe ich mit dich. [213] Я мог бы залить тебя сейчас смехом и взволнованным любованьем, и уже и сейчас, поводив по своей жизни и рассказав про ее основанья, крылья, перистили и пр., показать тебе, где в ней начинаешься ты (очень рано, в шестилетнем возрасте!), где исчезаешь, возобновляешься (Мариной Цветаевой Верст), напоминаешь собственное основанье, насильно теснишься мною назад, и вдруг, с соответствующими неожиданностями в других частях (об этом в другом, следующем письме) начинаешь наступать, растешь, растешь, повторяешь основанье и обещаешь завершить собою все, объявив – шестилетнюю странность лицом целого, душой зданья. Ты моя безусловность, ты, с головы до ног горячий, воплощенный замысел, как и я, ты – невероятная награда мне за рожденье и блужданья, и веру в бога и обиды.

Сестра моя жизнь была посвящена женщине. Стихия объективности неслась к ней нездоровой, бессонной, умопомрачительной любовью. Она вышла за другого. Вьюном [214] можно было продолжить: впоследствии я тоже женился на другой. Но я говорю с тобой. Ты знаешь, что жизнь, какая бы она ни была, всегда благороднее и выше таких либреттных формулировок. Стрелочная и железнодорожно-крушительная система драм не по мне. Боже мой, о чем я говорю с тобой и к чему!

Моя жена порывистый, нервный, избалованный человек. Бывает хороша собой, и очень редко в последнее время, когда у ней обострилось малокровье. В основе она хороший характер. Когда-нибудь в иксовом поколении и эта душа, как все, будет поэтом, вооруженным всем небом. Не низостью ли было бы бить ее врасплох, за то, и пользуясь тем, что она застигнута не вовремя и без оружья. Поэтому в сценах – громкая роль отдана ей, я уступаю, жертвую, – лицемерю (!!), как по-либреттному чувствует и говорит она.

Но об этом ни слова больше. Ни тебе, ни кому другому. Забота об этой жизни, мне кажется, привита той судьбе, которая дала тебя мне. Тут колошмати не будет, даже либреттной.

Мои следующие письма будут скучны тебе, если ты не со мной сейчас, и не знаешь, кто с кем и почему так переписывается. О Rilke, куске нашей жизни, о человеке, приглашающем нас с тобой в Альпы будущим летом, – потом, в другом письме.

А теперь о тебе. Сильнейшая любовь, на какую я способен, только часть моего чувства к тебе. Я уверен, что никого никогда еще так, но и это только часть. Ведь это не ново, ведь это сказано уже где-то в письмах у меня к тебе, летом 24-го года, или может быть весной, и может быть уже и в 22–23-м. Зачем ты сказала мне, что я как все? Ты ломилась? Зачем ты так заносишься в униженьи? И униженье нарочитое, и заноситься не надо. Ты ломилась? Ты правда так думаешь? А я как раз в фатальных тонах все это воспринимаю оттого только, что такого счастья руками не сделать и вломом не достать. Ну куда б я мог вломиться, чтобы сделать тебя? Чтобы вызвать тебя на свет в один час со мною? Руки твои и свои я знаю, хорошие руки, но и воспоминанья стоят предо мной, и воображаются твои. Сколько сделано людей, сколько в отрочестве объявлено гениев, доверенных, друзей, единственных, сколько мистерий!

Отчего их так много? Не оттого ли, что по детской глупости работалось постоянно одно, то именно «ты», которое оказалось налицо, и это одно поролось за работой, за гнилостью нитки, за гнилостью затеи. И вот вдруг ты, несозданная мною, врожденно тыкаемая каждым вздрогом, – преувеличенно, то есть во весь рост.

Что ты страшно моя и не создана мною, вот имя моего чувства. А я, говоришь, как все? Значит ты создала меня, как их? Тогда за что ты не бросаешь меня и столько всего мне спускаешь? Нет, ты тоже не создавала меня, и знаешь насколько я твой.

Всю жизнь я быть хотел, как все.

Но век в своей красе

Сильнее моего нытья

И хочет быть, как я.

Это из «Высокой болезни», которую я, за вычетом этого четверостишья, терпеть не могу.

Как удивительно, что ты – женщина. При твоем таланте это ведь такая случайность! И вот, за возможностью жить при Debordes-Valmore [215] (какие редкие шансы в лотерее!) – возможность – при тебе. И как раз я рождаюсь. Какое счастье. Если ты еще не слышишь, что об этом чуде я и говорю тебе, то это даже лучше. Я люблю и не смогу не любить тебя долго, постоянно, всем небом, всем нашим вооруженьем, я не говорю, что целую тебя только оттого, что они падут сами, лягут помимо моей воли, и оттого, что этих поцелуев я никогда не видал. Я боготворю тебя.

Надо успокоиться. Скоро я напишу тебе еще.

Спокойнее, как раньше.

Когда перечитываю письма, – ничего не понимаю. А ты? Какое-то семинарское удручающее однословье!

Восхищение Цветаевой и чтение «Поэмы Конца» во многих домах шло одновременно с ростом беспокойства, Еще зимой Пастернака встревожило желание Цветаевой написать поэму о самоубийстве Есенина и интерес к подробностям его гибели. Пастернак по ее просьбе собирал воспоминания и газетные вырезки, и это увеличивало тревогу. А теперь эта поэма о собственном конце. Тайна смерти всегда волнует писателя. Попыткой приоткрыть ее проникнуто написанное в те дни стихотворение Пастернака, посвященное недавней смерти Ларисы Рейснер. В нем нашло выход также желание выйти из тупика, в который завело его в последних главах «Девятьсот пятого года» «стремление научиться объективному тону и стать „актуальнее“, как он писал тогда А. И. Груздеву. Острое недовольство собой вылилось крутым поворотом к лирической метафоре и сжатости. Его письмо к Цветаевой от 11 апреля 1926 года кончалось так:

«Не оперные поселяне,

Марина, куда мы зашли?

Общественное гулянье

С претензиями земли.

Ну как тут отдаться занятью,

Когда по различью путей

Как лошади в Римском Сенате

Мы дики средь этих детей.

Походим меж тем по поляне.

Разбито с десяток эстрад.

С одних говорят пожеланья.

С других по желанью острят.

Послушай, стихи с того света

Им будем читать только мы,

Как авторы Вед и Заветов

И Пира во время чумы.

Но только не лезь на котурны,

Ни на паровую трубу.

Исход ли из гущи мишурной?

Ты их не напишешь в гробу.

Ты все еще край непочатый.

А смерть это твой псевдоним.

Сдаваться нельзя. Не печатай

И не издавайся под ним.

 

Чтобы испытать возможен ли на этой почве переход к настоящей прежней поэзии с воображеньем, идеализацией, глубиной и пр<очее>, я вслед за Шмидтом, прерывая работу над книгой, хочу написать «реквием» по Ларисе Рейснер. Она была первой, и, может быть, единственной женщиной революции, вроде тех, о которых писал Мишле. Вот один из набросков.

 

…Но как я сожалею,

Что я не смерть и ноль в сравненьи с ней,

Тогда б я знал, чем держится без клея

Людская повесть на обрывках дней.

Как я присматривался к матерьялам!

Валились зимы в мушку, шли дожди,

Запахивались вьюги одеялом

С грудными городами на груди.

Все падало, все торопилось в воду,

За поворотом превращалось в лед,

Разгорячась, влюблялось на полгода,

Я даже раз влюблен был целый год.

Смешаться всем, что есть во мне Бориса,

Годами отходящего от сна,

С твоей глухой позицией, Лариса,

Как звук рифмует наши имена.

Вмешать тебя в случайности творенья,

Зарифмовать с начала до конца

С растерянностью тени и растенья

Растущую растерянность творца».

На следующий день было послано письмо Рильке.

 

12 апреля 1926. Москва.

Великий, обожаемый поэт!

Я не знаю, где окончилось бы это письмо и чем бы оно отличалось от жизни, позволь я заговорить в полный голос чувствам любви, удивления и признательности, которые испытываю вот уже двадцать лет.

Я обязан Вам основными чертами моего характера, всем складом духовной жизни. Они созданы Вами. Я говорю с Вами, как говорят о давно происшедшем, которое впоследствии считают истоком всего происходящего, словно оно взяло оттуда свое начало. Я вне себя от радости, что стал Вам известен как поэт, – мне так же трудно представить себе это, как если бы речь шла о Пушкине или Эсхиле.

Чувство невообразимости такого сцепления судеб, своей щемящей невозможностью пронизывающего меня, когда я пишу эти строки, не поддается выражению. То, что я чудом попался Вам на глаза, потрясло меня. Известие об этом отозвалось в моей душе подобно току короткого замыкания.

Все ушли из дому, и я остался один в комнате, когда прочел несколько строк об этом в письме Л. О. Я бросился к окну. Шел снег, мимо проходили люди. Я не воспринимал окружающего, я плакал. Вернулись с прогулки сын с няней, затем пришла жена. Я молчал, – в течение нескольких часов я не мог выговорить ни слова.

До сих пор я был Вам безгранично благодарен за широкие, нескончаемые и бездонные благодеяния Вашей поэзии. Теперь я благодарю Вас за внезапное и сосредоточенное благодетельное вмешательство в мою судьбу, сказавшееся в таком исключительном проявлении. Входить при этом в подробности значило бы претендовать на Ваше внимание, на что я никогда не решусь, пока Вы мне сами этого не прикажете. Это значило бы также постичь цепь трагических событий истории и суметь о них рассказать, что, вероятно, превосходит мои силы.

Тем не менее всякий, кто способен учиться, может усвоить из нашего жизненного опыта, что великое в своем непосредственном проявлении оборачивается собственной противоположностью. Осуществившись, оно становится ничтожным в меру своего величия и косным в меру своей активности.

Такова между прочим и наша революцияпротиворечие уже с самого своего возникновения: разрыв течения времени под видом неподвижной и жуткой достопримечательности. Таковы и наши судьбы, неподвижные, недолговечные, зависимые от темной и величественной исторической исключительности, трагичные даже в самых мелких и смехотворных проявлениях. Однако о чем я разговорился? Что касается поэзии и поэта, иными словами особого в каждом случае преломления света европейской всеобщности, то есть множества слитых воедино судеб безымянных современников, – что касается поэзии, все остается по-прежнему. Как исстари, так и теперь и здесь все зависит от воли случая, которая, будучи

Скачать:TXTPDF

Переписка Бориса Пастернака Пастернак читать, Переписка Бориса Пастернака Пастернак читать бесплатно, Переписка Бориса Пастернака Пастернак читать онлайн