седая, а серебряная, — металл, так поняла. И зал. На полу светильники, подсвечники со свечами, весь пол утыкан. Платье длинное, надо пробежать, не задевши. Танец свеч. Бегу, овевая и не задевая — много людей в черном, узнаю Р. Штейнера [437] (видела раз в Праге) и догадываюсь, что собрание посвященных. Подхожу к господину, сидящему в кресле, несколько поодаль. Взглядываю. И он с улыбкой: «Rainer Maria Rilke». И я, не без задора и укора: «Ich weiss [438]!» Отхожу, вновь подхожу, оглядываюсь: уже танцуют. Даю досказать ему что-то кому-то, вернее дослушать что-то от кого-то (помню, пожилая дама в коричневом платье, восторженная) и за руку увожу. Еще о зале: полный свет, никакой мрачности и все присутствующие — самые живые, хотя серьезные. Мужчины по-старинному в сюртуках, дамы — больше пожилые — в темном. Мужчин больше. Несколько неопределенных священников.
Другая комната, бытовая. Знакомые, близкие. Общий разговор. Один в углу, далеко от меня, молодой, другой рядом — нынешний. У меня на коленях кипящий чугун, бросаю в него щепку (наглядные корабль и море). — «Поглядите, и люди смеют после этого пускаться в плавание!» — «Я люблю море: мое: Женевское». (Я, мысленно: как точно, как лично, как по-рильковски): — «Женевское — да. А настоящее, особенно Океан, ненавижу. В St. Gill’e…» И он mit Nachdruck [439]: «В St. Gill’e все хорошо», — явно отождествляя St. Gilles — с жизнью. (Что впрочем и раньше сделал, в одном из писем: «St. Gilles-sur-Vie (survit))» [440]. «Как Вы могли не понимать моих стихов, раз так чудесно говорите по-русски?» — «Теперь». (Точность этого ответа и наивность этого вопроса оценишь, когда прочтешь Письмо [441]). Все говоря с ним — в пол-оборота ко мне: «Ваш знакомый…» не называя, не выдавая. Словом, я побывала у него в гостях, а он у меня.
Вывод: если есть возможность такого спокойного, бесстрашного, естественного, вне-телесного чувства к «мертвому» — значит оно есть, значит оно-то и будет там. Ведь в чем страх? Испугаться. Я не испугалась, а первый раз за всю жизнь чисто обрадовалась мертвому. Да! еще одно: чувство тлена (когда есть) очевидно связано с (приблизительной) деятельностью тлена; Р. Штейнер, напр<имер>, умерший два года назад уже совсем не мертвый, ничем, никогда.
Этот сон воспринимаю, как чистый подарок от Р<ильке>, равно как весь вчерашний день (7-е — его число) давший мне все (около 30-ти) невозможных, неосуществимых места Письма. Все стало на свое место — сразу.
По опыту знаешь, что есть места недающиеся, неподдающиеся, невозможные, к которым глохнешь. И вот — 24 таких места в один день. Со мной этого не бывало.
Живу им и с ним. Не шутя озабочена разницей небес — его и моих. Мои — не выше третьих, его, боюсь, последние, т. е. — мне еще много-много раз, ему — много — один. Вся моя забота и работа отныне — не пропустить следующего раза (его последнего).
Грубость сиротства — на фоне чего? Нежности сыновства, отцовства?
Первое совпадение лучшего для меня и лучшего на земле. Разве не естественно, что ушло? За что ты принимаешь жизнь?
Для тебя его смерть не в порядке вещей, для меня его жизнь — не в порядке, в порядке ином, иной порядок.
Да, главное. Как случилось, что ты средоточием письма взял частность твоего со мной — на час, год, десятилетие — разминовения, а не наше с ним — на всю жизнь, на всю землю — расставание. Словом, начал с последней строки своего последнего письма, а не с первой — моего (от 31-го). Твое письмо — продолжение. Не странно? Разве что-нибудь еще длится? Борис, разве ты не видишь, что то разминовение, всякое, пока живы, частность — уже уничтоженная. Там «решал», «захотел», «пожелал», здесь: стряслось.
Или это — сознательно? Бессознательный страх страдания? Тогда вспомни его Leid [442], звук этого слова, и перенеси его и на меня, после такой потери ничем не уязвимой, кроме еще — такой. Т. е. — не бойся молчать, не бойся писать, все это раз и пока жив, неважно.
Дошло ли описание его погребения… Немножко узнала о его смерти: умер утром, пишут — будто бы тихо, без слов, трижды вздохнув, будто бы не зная, что умирает (поверю!). Скоро увижусь с русской, бывшей два последних месяца его секретарем. Да! Две недели спустя получила от него подарок — немецкую Мифологию 1875 г. — год его рождения. Последняя книга, которую он читал, была Paul Valery [443]. (Вспомни мой сон).
———————-
Живу в страшной тесноте, две семьи в одной квартире, общая кухня, втроем в комнате, никогда не бываю одна, страдаю.
———————-
Кто из русских поэтов (у нас их нет) пожалел о нем? Передал ли мой привет автору Гренады? (Имя забыла).
Да, новая песня
и новая жисть.
о песнях тужить.
не надо, друзья!
Гренада, Гренада, Гренада моя [444].
Версты эмигрантская печать безумно травит. Многие не подают руки. (Х<одасеви>ч первый) [445]. Если любопытно, напишу пространнее.
Здесь Цветаева впервые рассказывает о поэме «Попытка Комнаты», упоминания о которой были рассыпаны в ее летних письмах (см. ее письма к Б. Пастернаку от 21 июня, 1 июля, 10 июля). Поэма была послана Пастернаку в следующем письме и получена в Москве 20 февраля. Через два дня Пастернак пишет Цветаевой, что узнал в этой вещи конкретные детали их весенней переписки. В частности имеется в виду приснившаяся ему встреча с Мариной, описанная в письме 20 апреля 1926 года: «светлая, безгрешная гостиница без клопов и быта», «коридоры», «Ты была и во сне, и в стенной, половой и потолочной аналогии существованья, т. е. в антропоморфной однородности воздуха и часа — Цветаевой, т. е. языком, открывающимся у всего того, к чему всю жизнь обращается поэт без надежды услышать ответ».
Преобразованные в поэме, эти образы дополнены отсылками к стихам Пастернака («депеша Дно») и деталям его биографии («На рояли играл?»). В этом же ряду — «Гостиница Свиданье Душ», «Коридоры: домов туннели… Коридоры: домов ущелья» и так далее.
Поэма «Попытка Комнаты», как и более ранняя поэма «С моря», была внутренне связана с «Поэмой Лестницы», начатой в январе 1926 г. в Медоне и завершенной в Сен Жиле между 10 июня и 21 июля (ср. примеч. 56 к главе VII, примеч. 21 к главе IX и примеч. 17 к Эпилогу). В черновой тетради Цветаевой все эти произведения соседствуют с черновиками ее писем к Рильке и Б. Пастернаку; в той же тетради — «Поэма Воздуха» и еще одна незаконченная поэма. Описывая архив Цветаевой, хранящийся в ЦГАЛИ, Е. Б. Коркина сообщает:
«Большая черновая тетрадь в черном коленкоровом переплете подобна могучей реке, исток которой — «Поэма Лестницы» — начинается в Медоне в первые дни нового — 1926 года, затем разделяется на самостоятельные русла «Попытки Комнаты» и незавершенной поэмы без названия, впадает в омут немецких черновиков писем к Рильке, стремительно несется со смертельных вершин «Поэмы Воздуха», уклоняется в отдельный залив «С Моря», выходит на широкие плесы писем к Пастернаку, чтобы, соединив в своем трехсотстраничном течении два языка, пять поэм, двух поэтов и бесчисленные попутные ручьи стихов, широким потоком выйти к устью — океанскому побережью Вандеи летом 1926 года» [446].
ПОПЫТКА КОМНАТЫ
Стены косности сочтены
До меня. Но — заскок? случайность? —
Я запомнила три стены.
За четвертую не ручаюсь.
Кто же знает, спиной к стене?
Не стена за спиной, так?.. Все, что
Не угодно. Депеша «Дно»,
Царь отрекся. Не только с почты
Вести. Срочные провода
Отовсюду и отвсегда.
На рояли играл? Сквозит.
Дует. Парусом ходит. Ватой
Пальцы. Лист сонатинный взвит.
(Не забудь, что тебе девятый.)
Для невиданной той стены
Знаю имя: стена спины
За роялем. Еще — столом
Письменным, а еще — прибором
Бритвенным (у стены — прием —
Этой — делаться корридором
В зеркале. Перенес — взглянул.
Пустоты переносный стул).
Дверью, — чуток порог к подошвам! —
Та стена, из которой ты
Вырос — поторопилась с прошлым —
Целый. Вырастешь как Данзас —
Сзади. Ибо Данзасом — та,
Званым, избранным, с часом, с весом,
(Знаю имя: стена хребта!)
Входит в комнату — не Дантесом.
Оборот головы. — Готов?
Строк. Глазная атака в тыл.
Но, оставив разряд заспинный,
Потолок достоверно был.
Не упорствую: как в гостиной,
Может быть, и чуть-чуть косил.
(Штыковая атака в тыл —
Сил)
И вот уже мозжечка
Сжим. Как глыба спина расселась.
Та — рассветов, ну та — расстрелов
Светлых: четче, чем на тени
Жестов — в спину из-за спины.
Но, оставив разряд застенный,
Потолок достоверно цел
Был (еще вперед — зачем нам
Он). К четвертой стене вернусь:
Та, куда отступая, трус
Оступается.
«Ну, а пол —
Был? На чем-нибудь да ведь надо ж?..»
Был. — Не всем. — На качель, на ствол,
На коня, на канат, на шабаш, —
Выше!..
Всем нам на тем свету
С пустотою сращать пяту
Тяготенную
Пол — для ног.
— Как внедрен человек, как вкраплен! —
Помнишь, старая казнь — по капле
В час? Трава не росла бы в дом —
Пол, земля не вошла бы в дом —
Всеми — теми — кому и кол
Не препятствие ночью майской!
Три стены, потолок и пол.
Все, как будто? Теперь — являйся!
Оповестит ли ставнею?
Белесоватым по серу —
В черновике набросана.
Не штукатур, не кровельщик —
Сон. — На путях беспроволочных
Страж. В пропастях под веками
Некий, нашедший некую.
Сон, поголее ревельской
Отмели. Пол без блёсткости.
Комната? Просто — плоскости.
Дебаркадер приветливей!
Нечто из геометрии,
Бездны в картонном томике.
А фаэтонов тормоз-то —
Стол? Да ведь локтем кормится
Стол. Разлоктись по склонности,
Так же, как деток — аисты:
Вещь. Не пекись за три версты!
Стул вместе с гостем вырастет.
Все вырастет,
Не ладь, не строй.
Под вывеской
Взаимности.
Лесная глушь
Свиданье Душ.
Дом встречи. Все — разлуки
Те, хоть южным на юг!
Прислуживают — руки?
Нет, то, что тише рук.
И легче рук, и чище
Рук. Подновленный хлам
С услугами? Тощища,
Оставленная там!
Да, здесь мы недотроги
И в праве. Рук — гонцы.
Рук — мысли, рук — итоги,
Рук — самые концы…
Без судорожных «где ж ты?»
Жду. С тишиной в родстве
Прислуживают — жесты
В Психеином дворце.
Только ветер поэту дорог.
В чем уверена — в корридорах.
Прохожденье — вот армий база.
Середь комнаты, с видом бога —
Лиродержца…
— Стиха дорога!
Ветер, ветер, над лбом — как стягом
Подымаемый нашим шагом!
Водворенное «и так дале» —
Корридоры: домашнесть дали,
С грачьим профилем иноверки
Тихой скоростью даль по мерке
Детских ног, в дождеватом пруфе
Рифмы милые: грифель — туфель —
Кафель… в павлиноватом шлейфе
Как река для ребенка — галька,
Дали — долька, не даль — а далька.
В детской памяти струнной, донной