назначение Н. И. Бу¬харина главным редактором «Известий». Подобно Горькому, Бухарин верил, что подъем культуры в советской стране явится единственным заслоном перед фашистской опасностью. С его назначением характер газеты сильно изменился. Акцент в ней отныне был не на ведомствен¬но-директивных или пропагандистских материалах, а на высоком каче¬стве публикаций, посвященных вопросам культуры. Пастернак с его грузинскими переводами сразу стал одним из главных авторов в буха-ринской газете. В переведенных им и помещенных в «Известиях» лири¬ческих стихотворениях Тициана Табидзе и Паоло Яшвили ощутима пе¬рекличка с идеями, проводимыми главным редактором в газете. Борис Пастернак для Бухарина — как прежде для В. П. Полонского — олице¬творял идеал смелого, искреннего и честного принятия существующего порядка вещей в сочетании с чувством личной независимости.Узнав об аресте Мандельштама, Пастернак бросился к Бухарину в «Известия», и в письме Сталину Бухарин, ходатайствуя за арестованно¬го, добавил: «О Мандельштаме пишу еще потому, что Борис Пастернак в полном умопомрачении от ареста М[андельштам]а <…>». В результа¬те вмешательства высших эшелонов следствие перестало трактовать эпиграмму «Мы живем, под собою не чуя страны…» как террористичес¬кий акт, переквалифицировав ее как контрреволюционную пропаганду, и вынесло сравнительно мягкий приговор автору — ссылку в Чердынь.В те же дни было оглашено решение о назначении Бухарина до¬кладчиком о поэзии на предстоявшем писательском съезде. Это неожи¬данное решение, санкционированное высшим руководством, было вос¬принято как сигнал дальнейшей либерализации и литературной жизни, и внутриполитической линии. Именно в эти дни состоялся звонок Ста¬лина к Пастернаку, одной из целей которого было предотвратить неже¬лательные толки по поводу попытки Мандельштама покончить собой в Чердыни. У неожиданного звонка могли быть и дополнительные, по-лицейско-разведывательные цели: установление причин «умопомраче¬ния» Пастернака, проверка, не был ли он знаком с криминальным ман-делыитамовским стихотворением, а если знал, то почему не донес, и не было ли это «двурушничеством» на фоне предпринятых им переводов грузинских од. Поэт почувствовал также, что собеседника интересует, не покровительствует ли Бухарин оппозиционным силам, и уловил скрытый упрек, что действовал через редактора «Известий» в обход дру¬гих, более уместных каналов.Но если у Пастернака осталось ощущение неясности от разговора с вождем, то те современники, кому факт сталинского звонка стал известен, восприняли его как симптом высочайшей поддержки либеральных тен¬денций литературной политики, как личное внимание вождя к Борису Пастернаку. В результате отношение к поэту со стороны руководства Союза советских писателей еще более потеплело. В эти недели накануне съезда, в борьбе различных литературных лагерей, начала складываться концепция Пастернака как лучшего — «первого» — советского поэта, усиленная направлением доклада, зачитанным на съезде Бухариным. Хотя она нигде не получила однозначного официального закрепления, воз¬никало впечатление, что она выражает существо советской литературной политики.* * *Между тем либеральным тенденциям, которые заста¬вили поэта ощутить себя «частицей своего времени и государства» (как он писал отцу 25 декабря 1934), был, после убийства Кирова 1 декабря1934 года и поднявшейся волны репрессий, нанесен ряд ударов. Пер¬вые симптомы изменения курса обозначились перед поездкой Пастер¬нака в июне 1935 года в Париж в качестве члена советской делегации на Международный конгресс писателей в защиту культуры. Во время этой командировки (совершенной по приказу Сталина, переданному в уни¬зительно-категорической форме) поэт встретился с Мариной Цветае¬вой. Встреча эта — первая после отъезда Цветаевой в эмиграцию вес¬ной 1922 года — оказалась своего рода не-встречей, поскольку былого взаимопонимания и общности взглядов, которой так сильно была от¬мечена их прежняя переписка, уже не было. Муж и дочь Цветаевой при¬держивались активной просоветской позиции и сотрудничали с совет¬скими инстанциями в целях получения разрешения на репатриацию семьи в СССР. Необходимость выглядеть более советским, чем он был на самом деле, в контактах с людьми, гораздо более восторженно отно¬сившихся, чем он сам, к происходящему на родине, ставила Пастерна¬ка в ложное положение.Но поездка в Париж помогла поэту снова прийти к «примирению с действительностью». Оно упрощено было обнародованием вердикта Сталина 5 декабря 1935 года, объявившего Маяковского «лучшим и та¬лантливейшим поэтом нашей советской эпохи». Это избавляло Пастер¬нака от той двусмысленной роли, которая навязана была ему накануне писательского съезда. С другой стороны, вердикт казался очередным проявлением приверженности вождя либеральной линии по отноше¬нию к литературе, поскольку в первой половине 1930-х годов наследие Маяковского продолжало быть мишенью демагогических нападок быв¬ших рапповцев. В конце 1935 — начале 1936 года к предположению, что симпатии Сталина на стороне либеральных кругов советского общест-ва, были и другие основания. Так, Сталин объявил, что советское госу¬дарство перестает быть пролетарским и становится общенародным. В об¬ществе не переставали циркулировать слухи о будущей конституции и свободах, которые она должна была гарантировать. Как и другие его современники (включая Горького и Бухарина), Пастернак поворот к демократизации режима связывал с личной позицией Сталина, с надеж¬дой на его сочувствие либеральным силам.В этом контексте следует рассматривать два его стихотворения, напечатанные в бухаринских «Известиях» 1 января 1936 года, — «Я по¬нял: все живо…» и «Мне по душе строптивый норов…» («Художник»). В 1956 году поэт сказал о втором стихотворении: «Искренняя, одна из сильнейших (последняя в тот период) попытка жить думами времени и ему в тон». Нарисованный в нем портрет Сталина в корне противостоял складывавшейся в то время традиции сталинской гимнологии ориен¬тальной окраски, делегировавшей Сулеймана Стальского и Джамбула Джабаева в ряды советских классиков. Публикация в бухаринской газе¬те представляла собой попытку «западной» переориентации поэтиче¬ской разработки темы о Сталине. Тон, который принял Пастернак, должен был, по убеждению Бухарина, стать образцом для русской по¬эзии в целом. При этом в пастернаковской «двухголосной фуге» — как Пастернак во второй части стихотворения «Мне по душе строптивый норов…» (не включавшейся ни в какие книжные издания) определил отношения художника и власти — Бухарина привлекала не только часть, говорившая о вожде, но и апология независимости художника. Пастер-наковское стихотворение Сталину и литературной бюрократии, оче¬видно, не пришлось по душе. Недаром его не включали в антологии лучших стихов о Сталине. С другой стороны, и автор не перепечатывал известинский текст после 1936 года. Бухаринско-пастернаковский экс¬перимент оказался, таким образом, неудачей.События культурной жизни ближайших после публикации недель позволяют объяснить причины этого. 28 января 1936 года в «Правде» была опубликована редакционная статья «Сумбур вместо музыки», в беспрецедентно грубой, начальственной форме осудившая оперу Д. Д. Шостаковича «Леди Макбет Мценского уезда» за формализм. Со¬временники не могли не считать, что инициатива статьи и изъявленные в ней оценки восходили прямо к Сталину. За ней в газете последовали другие редакционные статьи по вопросам искусства, носившие столь же устрашающе-директивный характер. В кампанию против формализма включились все органы печати. К началу марта она захватила и сферу литературы, и Союз писателей в Москве начал многодневную «дискус¬сию» о формализме.Кампания эта не имела прецедента в советской России. До того нападки на писателей предпринимались определенным лагерем — ру¬ководителями РАППа. Притом что партийное руководство наделило их огромными полномочиями, существовала все же презумпция некоего профессионального равенства атакующей стороны и ее жертвы. С лик-видацией в 1932 году РАППа казалось, что самый институт политиче¬ской травли в сфере искусства или литературы уходит в невозвратное прошлое. Статьи «Правды» 1936 года эту иллюзию разрушали. Но, в от¬личие от дела Пильняка и Замятина 1929 года, на сей раз в вину были поставлены не пороки гражданской позиции (отправка рукописей за границу) или идеологические дефекты, а чисто художественные особен¬ности, ныне квалифицированные как антинародное поведение.Пастернак дважды, 13 и 16 марта, выступил на писательской «дис¬куссии». Его выступления были столь еретическими по содержанию, что их стенограмма опубликована не была. Газеты, подвергнув их яростно¬му разносу, привели только сжатые выдержки в своих хроникальных отчетах. Пастернак был единственным из писателей, кто осмелился открыто заявить о своем неприятии установочных статей «Правды» и нового курса культурной политики, который они собой обозначили. Эф¬фект был тем более оглушительным, что истинной целью кампании было устранение последних остатков плюрализма в обществе и какое бы то ни было открытое неподчинение вышестоящим директивам казалось немыслимым.Полный текст первого пастернаковского выступления был пере¬дан Сталину 17 марта вместе с подготовленной редакцией «Правды» разгромной статьей1. Однако статья в газете не появилась. Ясно, что Сталин решил придержать ретивых чиновников и спустить дело на тор¬мозах. После полутора месяцев эскалации кампания против формализ¬ма и натурализма внезапно захлебнулась — и захлебнулась сразу вслед за бунтарским выступлением Пастернака. Характерно, что вызывающее поведение поэта в те дни было по необъяснимым причинам начисто «за-, быто» начальством и ни в каких кампаниях и чистках последующих лет ни разу не было ни поставлено Пастернаку в вину, ни вообще упомяну¬то. Можно полагать, что этот эпизод «несостоявшейся расправы» на¬чальства с поэтом послужил причиной появления позднейшей легенды о личном заступничестве Сталина в период «ежовщины», о каком-то особо благодушном отношении его к Пастернаку.* * *Хотя кампания против формализма провалилась — в решающей степени благодаря сопротивлению, олицетворенному вы¬ступлениями Пастернака,— методы обеспечения общественного еди¬нодушия, использованные в ней, во всю силу заработали с наступлени¬ем «большого террора». Первый открытый процесс (по делу Зиновьева и Каменева) в августе 1936 года сразу же отозвался на литературных кру¬гах. В этот период горячее дыхание ада коснулось и Пастернака. Он поте¬рял многих из своих знакомых и близких друзей. Драма семьи Марины Цветаевой, арест Тициана Табидзе и самоубийство Паоло Яшвили, про¬цесс Бухарина, арест Пильняка и Мейерхольда представляли не только невыносимую моральную пытку для него, но и подчас непосредствен¬ную угрозу. В деле Мейерхольда Пастернак фигурировал наряду с Шос¬таковичем, Эренбургом, Олешей и др. как «формалист», причем это оп¬ределение служило синонимом «троцкиста»2. Но в фантасмагорической атмосфере проявились бесстрашие и решимость поэта сопротивляться1 См.: Александр Галушкин, «Сталин читает Пастернака». В кн.: В кругу Живаго: Пастернаковский сборник (Stanford, 2000).2 «Верните мне свободу!» Деятели литературы и искусства России и Германии — жертвы сталинского террора. Мемо¬риальный сборник документов из архивов бывшего КГБ. — М.: Медиум, 1997. С. 229.«накатывающейся неизбежности» и остаться художником, сохранив вер¬ность усвоенным с детства убеждениям и принципам. Выражением этой позиции явился отказ подписать составленное в Союзе писателей груп¬повое письмо с требованием смертной казни Тухачевскому и другим военачальникам. И хотя сам Пастернак не мог не понимать бесплод¬ности донкихотского упрямства — невозможно было ни спасти Ту¬хачевского, ни удержать писателей от раболепного подпевания крово¬жадным лозунгам — он ни на какие уговоры не поддался. Оглядываясь назад, он вспоминал после смерти Сталина: «Я уже и раньше, в самое еще страшное время, утвердил за собою род независимости, за которую в любую минуту мог страшно поплатиться» (письмо к О. М. Фрейден-берг 31 декабря 1953). «Я до сих пор не понимаю, почему меня тогда не