Сайт продается, подробности: whatsapp telegram
Скачать:PDFTXT
Полное собрание сочинений в одиннадцати томах. Том 1. Стихотворения, 1912–1931 гг.

слабости и уступок поэта, во всей этой истории нельзя не видеть проявление того же сопротивления по¬пыткам вытравить художника в человеке. В этих чрезвычайных обстоя¬тельствах и испытаниях Пастернак оставался столь же непреклонным, каким был и в дни ежовщины, и в последние годы сталинского прав-ления. В 1954 году, задолго до Нобелевского скандала, оглядываясь на прожитое, он писал: «Судьба моя сложилась именно так, как я сам ее сложил. Я многое предвидел, а главное, я многого не в силах был при¬нять, — я многое предвидел, но запасся терпением не на такой долгий срок, как нужно» (письмо к О. М. Фрейденберг 7 января 1954).Вся история вокруг Нобелевской премии подтверждает точность этого анализа и этого прогноза. Правота поэта и его предвидения столк¬нулась с косностью века. В свое время, когда В. П. Полонский высту¬пил против лефовской теории «социального заказа», Пастернак счел это выступление «защитой всей литературы». Но такое определение можно приложить и ко всему поведению самого поэта. Вскоре после выхода «Доктора Живаго» в Италии, в предчувствии испытаний, подстерегаю¬щих его на родине, Пастернак писал: «Я не знаю, что меня ждет, — вероятно, время от времени какие-то друг за другом следующие не¬ожиданности будут в том или другом виде отзываться на мне, но сколь¬ко бы их ни было и как бы они ни были тяжелы или даже, может быть, ужасны, они никогда не перевесят радости, которой никакая вынуж¬денная моя двойственность не скроет, что по слепой игре судьбы мне посчастливилось высказаться полностью, и то самое, чем мы так при¬выкли жертвовать и что есть самое лучшее в нас, художник — оказался в моем случае незатертым и нерастоптанным» (письмо Е. А. Благини¬ной 16 декабря 1957). В пастернаковском сопротивлении «растаптыва¬нию» художника была «защита всей литературы».Положение, в котором поэт оказался в результате Нобелевского сандала, повторяло, хотя и в обостренном виде, ситуацию «двойствен¬ности» его судьбы «здесь» и «там» в начале работы над романом, в соро¬ковые годы. С одной стороны — ставшая всемирной слава (тиражи пе¬реводов «Доктора Живаго» в те месяцы уступали лишь тиражам Биб¬лии), а с другойполный бойкот автора на родине и запрет даже на упоминание его имени в печати. Но не только гонения на родине, но и восприятие романа на Западе, нередко сопровождавшееся (в вопиющем противоречии со всем духом пастернаковского творчества) поверхно¬стными политическими комментариями по поводу произведения, при¬чиняли страдания поэту. Не для того он шел на страшный риск ради ограждения «свободной субъективности» от политической демагогии и идеологического контроля, чтобы содержание его главного произведе¬ния выпрямлялось в угоду политическим расчетам.Как ни много значил для Пастернака роман, еще более важной для него казалась независимость даже от самостоятельно добытой истины, потребность «оторваться» от уже сформулированных понятий и мыс¬лей и пойти вперед. Сразу по появлении «Доктора Живаго» он ощутил, что уже далеко ушел от своей книги. Ссылаясь на то, что «определен-ность содержания» («то, что при свободе выбора всего труднее») внуше¬на была самим временем, когда писался роман, поэт горевал о том, что теперь, когда «все гораздо легче», нет больше «голоса необходимости», которому раньше нельзя было не подчиниться (письмо Ф. А. Степуну 10 июня 1958) и жаловался на «несчастный свой склад, требующий та¬кой свободы духовных поисков и их выражения, которой, наверное, нет нигде» (письмо Б. К. Зайцеву 15 марта 1959).Нравственный аспект был неотъемлемым элементом пастернаков-ских размышлений об искусстве с первых шагов поэта. Достаточно вспомнить саркастические выпады против «рыночной» концепции по¬эзии в «Вассермановой реакции», появление «забытого, гневного, ог¬ненного слова «совесть»» в «Письмах из Тулы» или определение книги как «кубического куска горячей, дымящейся совести» в «Нескольких положениях». Но в послевоенные годы «этический» момент предстал в усилившейся категоричности суждений. Вдохновляющим образцом здесь служила бунтарская проповедь Льва Толстого: «<…> главное и непомернейшее в Толстом, то, что больше проповеди добра и шире его бессмертного художнического своеобразия (а может быть, и составляет именно истинное его существо) новый род одухотворения в восприятии мира и жизнедеятельности, то новое, что принес Толстой в мир и чем шагнул вперед в истории христианства, стало и по сей день осталось основою моего существования, всей манеры моей жить и видеть», — утверждал Пастернак1. «Нетерпимость» Толстого наряду с кругом мыс¬лей Платона об искусстве и «иконоборческими варварскими замашка¬ми писаревщины» Пастернак назвал в числе наиболее близких себе яв¬лений культуры2.Но резкое усиление категорической формы высказывания у позд¬него Пастернака сосуществовало с качеством, которое, кажется, долж¬но было бы такую категоричность исключать и которое было свойст¬венно ему с самых ранних шагов: философская рефлексия, подвергав¬шая каждое понятие неминуемому обращению в свою противополож¬ность. В этом смысле поздний Пастернак остается тем же, каким он был в годы своих творческих начал, — еще до того, как стал поэтом. В нена¬сытности беспокойного самоопровержения заключен тот «новый дух одухотворения», которое поэт выделял у Толстого и возвращение кото¬рого он предвосхитил своим романом.В исторической перспективе со всей непреложностью ясно, что творчество Пастернака в целом и в особенности его роман, обстоятель¬ства его создания и завоевания им пути к читателю — стали ферментом развития общественного самосознания. Борис Пастернак стоял у исто¬ков мучительного процесса раскрепощения советской интеллигенции, ее сопротивления растаптыванию «художника в человеке» и движения к разномыслию. Вслед за ним Анна Ахматова и Надежда Мандельштам, Синявский и Солженицын шаг за шагом утверждали другую, противо¬стоящую официальной, литературу, дав мощный толчок тому движению нонконформизма, которое, вместе с другими историческими причина¬ми, к концу 80-х годов привело к падению казавшегося несокрушимым режима. Громадный монолит рухнул под напором «теченья мыслей». «Семейная хроника века» подтвердила предвидения «свободной субъ¬ективности».Для вдумчивого и внимательного ценителя искусства произведе¬ния Пастернака никогда не станут легким и гладким чтением. Чем глуб¬же мы вникаем в них, тем сложнее, труднее и неуловимее оказываются истины, скрытые в его высказываниях. Но и чем большую сложность мы находим в самых, казалось бы, прозрачных изречениях поэта, тем более покоряющую убедительность они несут в себе. Будучи неразрыв¬но связанными со временем, когда они были рождены, произведения его в каждую новую эпоху обнаруживают «безвременное значение».Лазарь ФлейшманВесна 2003 года1 Письмо Н. С. Родионову 27 марта 1950 г.2 Письмо Вяч. Вс. Иванову 1 июля 1958 г.

НАЧАЛЬНАЯ ПОРА1912-1913* * *Февраль. Достать чернил и плакать!Писать о феврале навзрыд,Пока грохочущая слякотьВесною черною горит.

Достать пролетку. За шесть гривен,Чрез благовест, чрез клик колесПеренестись туда, где ливеньЕще шумней чернил и слез.

Где, как обугленные груши,С деревьев тысячи грачейСорвутся в лужи и обрушатСухую грусть на дно очей.

Под ней проталины чернеют,И ветер криками изрыт,И чем случайней, тем вернееСлагаются стихи навзрыд.

Как бронзовой золой жаровень,Жуками сыплет сонный сад.Со мной, с моей свечою вровеньМиры расцветшие висят.И, как в неслыханную веру,Я в эту ночь перехожу,Где тополь обветшало-серыйЗавесил лунную межу,Где пруд как явленная тайна,Где шепчет яблони прибой,Где сад висит постройкой свайнойИ держит небо пред собой.1912

* * *Сегодня мы исполним грусть его —Так, верно, встречи обо мне сказали,Таков был лавок сумрак. ТаковоОкно с мечтой смятенною азалий.Таков подъезд был. Таковы друзья.Таков был номер дома рокового,Когда внизу сошлись печаль и я,Участники похода такового.Образовался странный авангард.В тылу шла жизнь. Дворы тонули в скверне.Весну за взлом судили. Шли к вечерне,И паперти косил повальный март.И отрасли, одна другой доходней,Вздымали крыши. И росли дома,И опускали перед нами сходни.1911,1928* * *Когда за лиры лабиринтПоэты взор вперят,Налево развернется Инд,Правей пойдет Евфрат.

А посреди меж сим и темСо страшной простотойЛегенде ведомый ЭдемВзовьет свой ствольный строй.

Он вырастет над пришлецомИ прошумит: мой сын!Я историческим лицомВошел в семью лесин.

Я — свет. Я тем и знаменит,Что сам бросаю тень.Я — жизнь земли, ее зенит,Ее начальный день.1913,192

8СОН

Мне снилась осень в полусвете стекол,Друзья и ты в их шутовской гурьбе,И, как с небес добывший крови сокол,Спускалось сердце на руку к тебе.

Но время шло, и старилось, и глохло,И паволокой рамы серебря,Заря из сада обдавала стеклаКровавыми слезами сентября.Но время шло и старилось. И рыхлый,Как лед, трещал и таял кресел шелк.Вдруг, громкая, запнулась ты и стихла,И сон, как отзвук колокола, смолк.

Я пробудился. Был, как осень, теменРассвет, и ветер, удаляясь, нес,Как за возом бегущий дождь соломин,Гряду бегущих по небу берез.1913,192

 

8Я рос. Меня, как Ганимеда,Несли ненастья, сны несли.Как крылья, отрастали бедыИ отделяли от земли.

Я рос. И повечерий тканыхМеня фата обволокла.Напутствуем вином в стаканах,Игрой печальною стекла,

Я рос, и вот уж жар предплечийСтудит объятие орла.Дни далеко, когда предтечей,Любовь, ты надо мной плыла.

Но разве мы не в том же небе?На то и прелесть высоты,Что, как себя отпевший лебедь,С орлом плечо к плечу и ты.1913,1928Все наденут сегодня пальтоИ заденут за поросли капель,Но из них не заметит никто,Что опять я ненастьями запил.

Засребрятся малины листы,Запрокинувшись кверху изнанкой.Солнце грустно сегодня, как ты, —Солнце нынче, как ты, северянка.

Все наденут сегодня пальто,Но и мы проживем без убытка.Нынче нам не заменит ничтоЗатуманившегося напитка.1913,192

 

8Сегодня с первым светом встанутДетьми уснувшие вчера.Мечом призывов новых стянутИзгиб застывшего бедра.

Дворовый окрик свой татарыЕдва успеют разнести, —Они оглянутся на старыйПробег знакомого пути.

Они узнают тот сиротский,Северно-сизый, сорный дождь,Тот горизонт горнозаводскийТеатров, башен, боен, почт,

Где что ни знак, то отпечатокСтупни, поставленной вперед.

Они услышат: вот начаток,Пример преподан, — ваш черед.

Обоим надлежит отнынеПройти его во весь объем,Как рашпилем, как краской синей,Как брод, как полосу вдвоем.1913,192

8ВОКЗАЛ

Вокзал, несгораемый ящикРазлук моих, встреч и разлук,Испытанный друг и указчик,Начать — не исчислить заслуг.

Бывало, вся жизнь моя — в шарфе,Лишь подан к посадке состав,И пышут намордники гарпий,Парами глаза нам застлав.

Бывало, лишь рядом усядусь —И крышка. Приник и отник.Прощай же, пора, моя радость!Я спрыгну сейчас, проводник.

Бывало, раздвинется западВ маневрах ненастий и шпалИ примется хлопьями цапать,Чтоб под буфера не попал.

И глохнет свисток повторенный,А издали вторит другойпоезд метет по перронамГлухой многогорбой пургой.

И вот уже сумеркам невтерпь,И вот уж, за дымом вослед,Срываются поле и ветер, —О, быть бы и мне в их числе!1913,192

8ВЕНЕЦИЯ

Я был разбужен спозаранкуЩелчком оконного стекла.Размокшей каменной баранкойВ воде Венеция плыла.

Все было тихо, и, однако,Во сне я слышал крик, и онПодобьем смолкнувшего знакаЕще тревожил небосклон.

Он вис трезубцем СкорпионаНад гладью стихших мандолинИ женщиною оскорбленной,Быть может, издан был вдали.

Теперь он стих и черной вилкойТорчал по черенок во мгле.Большой канал с косой ухмылкойОглядывался, как беглец.1 В отступление от обычая восстанавливаю итальянскоеударение. (Прим. Б. Пастернака.)

Туда, голодные, противясь,Шли волны, шлендая с тоски,И гондолы1 рубили привязь,Точа о пристань тесаки.

За лодочною их стоянкойВ остатках сна рождалась явь.Венеция венецианкойБросалась с набережных вплавь.1913, 192

8ЗИМА

Прижимаюсь щекою к воронкеЗавитой, как улитка, зимы.«По местам, кто не хочет — к сторонке!»Шумы-шорохи, гром кутерьмы.

«Значит — в «море волнуется»? В повесть,Завивающуюся жгутом,Где вступают в черед, не готовясь?Значит — в жизнь? Значит — в повесть о том,

Как

Скачать:PDFTXT

слабости и уступок поэта, во всей этой истории нельзя не видеть проявление того же сопротивления по¬пыткам вытравить художника в человеке. В этих чрезвычайных обстоя¬тельствах и испытаниях Пастернак оставался столь же