рассвет столичный хаосОкинул взглядом торжества,Уже, мотая что-то на ус,Похаживали пристава.
Невыспавшееся событье,Как провод, в воздухе вися,Обледенелой красной нитьюОпутывало всех и вся.
Оно рвалось от ружей в коалах,От войск и воинских затейВ объятья любящих и взрослыхИ пестовало их детей.
Еще пороли дичь проспекты,И только-только рассвело,Как уж оно в живую сектуТолпу с окраиной слило.
Еще голов не обнажили,Когда предместье лесом трубСошлось, звеня, как сухожилье,За головами этих групп.
Был день для них благоприятен,И снег кругом горел и мерзАртериями сонных пятенИ солнечным сплетеньем верст.
Когда же тронулись с заставы,Достигши тысяч десяти,Скрещенья улиц, как суставы,Зашевелились по пути.
Их пенье оставляло пенуВ ложбине каждого двора,Сдвигало вывески и стены,Перемещало номера.
И гимн гремел всего хвалебней,И пели даже старики,Когда передовому гребнюОткрылась ширь другой реки.Когда: «Да что там?» — рявкнул голос,И что-то отрубил другой,И звук упал в пустую полость,И выси выгнулись дугой.
Когда в тиши речной таможни,В морозной тишине земли —Сухой, опешившей, порожней —Лишь слышалось, как сзади шли.
Ро-та! — взвилось мечом Дамокла,И стекла уши обрели:Рвануло, отдало и смолкло,И миг спустя упало: пли!
И вновь на набережной стекла,Глотая воздух, напряглись.Рвануло, отдало и смолкло,И вновь насторожилась близь.
Толпу порол ружейный ужас,Как свежевыбеленный холст.И выводок кровавых лужицУ ног, не обнаружась, полз.
Рвало, и множилось, и молкло,’И камни — их и впрямь рвалоГорячими комками свеклы —Хлестали холодом стекло.
И в третий раз притихли выси,И в этот раз над спячкой барж.Взвилось мечом Дамокла: рысью!И лишь спустя мгновенье: марш!1925К ОКТЯБРЬСКОЙ ГОДОВЩИНЕ1Редчал разговор оживленный.Шинель становилась в черёд.Растягивались в эшелоныТелятники маршевых рот.
Десятого чувства верхушкойПодхватывали ковыли,Что этот будильник с кукушкойЛет на сто вперед завели.
Бессрочно и тысячеверстно10 Шли дни под бризантным дождем.Их вырвавшееся упорствоНе ставило нас ни во что.
Всегда-то их шумную грудуНесло неизвестно куда.Теперь неизвестно откудаИх двигало на города.
И были престранные ночиИ род вечеров в сентябре,Что требовали полномочий20 Обширней еще, чем допрежь.
В их августовское убранствоВошли уже корпия, креп,Досрочный призыв новобранцев,Неубранный беженцев хлеб.
Могло ли им вообразиться,Что под боком, невдалеке,Окликнутые с позицийЖилища стоят в столбняке?
Но, правда, ни в слухах нависших,Ни в стойке их сторожевой,Ни в низко надвинутых крышахНе чувствовалось ничего.
2Под спудом пыльных садов,На дне летнего дня —Нева, и нефти пятномРасплывшаяся солдатня.
Вечерние выпускаГазет рвут нарасхват.Асфальты. Названья судов.Аптеки. Торцы. Якоря.
Заря, и под ней, в западнеИнженерного замка, подобныйРавномерно-несметной, как лес, топотнеУдаляющейся кавалерии, — плескЛитейного, лентой рулеткиРаскатывающего на роликах плитВо все запустенье проспектаШтиблетную бурю толпы.
Остатки чугунных оградМестами целеют под кипойСобытий и прахом попыток’Уйти из киргизской степи.
Но тучи черней, аппаратРевет в типографском безумьи, —И тонут копыта и скрипы кибитокВ сыпучем самуме бумажной стопы.
Семь месяцев мусор и плесень, как шерсть, —На лестницах министерств.Одинокий как перст, —Таков Петроград,Еще с Государственной думыНочами и днями кочующий в чумахИ утром по юртам бесчувственный к шумуГольтепы.
Он всё еще не искупилПровинностей скипетра и ошибокПротивного стереотипаИ сослан на взморье, топить, как Сизиф,Утопии по затонамИ, чуть погрузив, подымать эти тонныКартона и несть на себе в неметенныйСемь месяцев сряду пыльный тупик.
И осень подходит с обычной рутинойКрутящихся листьев и мокрых куртин.
3Густая слякоть клейковинойПолощет улиц колею:К виновному прилип невинный,И день, и дождь, и даль в клею.
Ненастье настилает скаты,Гремит железом пласт о пласт,Свергает власти, рвет плакаты,Натравливает класс на класс.
Костры. Пикеты. Мгла. ПоэтыУже печатают тюкиСтихов потомкам на пакетыИ нам под кету и пайки.
Тогда, как вечная случайность,Подкрадывается зимаПод окна прачечных и чайныхИ прячет хлеб по закромам.Коротким днем, как коркой сыра,Играют крысы на софеИ, протащив по всей квартире,Укатывают за буфет.На смену спорам оборонцев —Как север, ровный Совнарком,Безбрежный снег, и ночь, и солнце,С утра глядящее сморчком.Пониклый день, серье и быдло,Обидных выдач жалкий цикл,По виду — жизнь для мотоцикловИ обданных повидлой игл.Для галок и красногвардейцев,Под черной кожи мокрый хром.Какой еще заре зардетьсяПри взгляде на такой разгром?На самом деле ж это — небоНамыкавшейся всласть зимы,По всем окопам и совдепамЗа хлеб восставшей и за мир.На самом деле это где-тоЗадетый ветром с моря ройГорящих глаз Петросовета,Вперённых в небывалый строй.Да, это то, за что боролись.У них в руках — метеорит.И будь он даже пуст, как полюс,Спасибо им, что он открыт.Однажды мы гостили в сфереПреданий. Нас перевелиНа четверть круга против зверя.Мы — первая любовь земли.1927БЕЛЫЕ СТИХИ
И в этот миг прошли в мозгу все мыслиЕдинственные, нужные. ПрошлиИ умерли…Александр БлокОн встал. В столовой било час. Он знал, —Теперь конец всему. Он встал и вышел.Шли облака. Меж строк и как-то вскользьСтучала трость по плитам тротуара,И где-то громыхали дрожки. — ГодНазад Бальзак был понят сединой.Шли облака. Стучала трость. Лило.
Он мог сказать: «Я знаю, старый друг,Как ты дошел до этого. Я знаю,10 Каким ключом ты отпер эту дверь,Как ту взломал, как глядывал сквозь этуИ подсмотрел все то, что увидал».
Из-под ладоней мокрых облаков,Из-под теней, из-под сырых фасадов,Мотаясь, вырывалась в фонаряхЗахватанная мартом мостовая.
«И даже с чьим ты адресом в рукахСтирал ступени лестниц, мне известно».— Блистали бляхи спавших сторожей,20 И ветер гнал ботву по рельсам рынка.
«Сто Ганских с кашлем зябло по утрамИ, волосы расчесывая, дралоГребенкою. Сто Ганских в зеркалахБросало в дрожь. Сто Ганских пило кофе.А надо было Богу доказать,Что Ганская — одна, как он задумал…» —На том конце, где громыхали дрожки,Запел петух. — «Что Ганская — одна,Как говорила подпись Ганской в письмах,’Как сон, как смерть». — Светало. В том конце,Где громыхали дрожки, пробуждались.
Как поздно отпираются кафеИ как свежа печать сырой газеты!Ничто не мелко, жирен всякий шрифт,Как жир галош и шин, облитых солнцем.
Как празден дух проведшего без снаТакую ночь! Как голубо пылаетФитиль в мозгу! Как ласков огонек!Как непоследовательно насмешлив!
‘Он вспомнил всех. — Напротив, у молочной,Рыжел навоз. Чирикал воробей.Он стал искать той ветки, на которойНа части разрывался, вне себяОт счастья, этот щебет. Впрочем, вскореОн заключил, что ветка — над окном,Ввиду того ли, что в его видуПеред окошком не было деревьевИль от чего еще. — Он вспомнил всех. —О том, что справа сад, он догадался’ По тени вяза, легшей на панель.Она блистала, как и подстаканник.
Вдруг с непоследовательностью в мыслях,Приличною не спавшему, емуПодумалось на миг такое что-то,Что трудно передать. В горящий мозгВошли слова: любовь, несчастье, счастье,Судьба, событье, похожденье, рок,Случайность, фарс и фальшь. — Вошлии вышли.По выходе никто б их не узнал,} Как девушек, остриженных машинкойИ пощаженных тифом. Он решил,Что этих слов никто не понимает.Что это не названия картин,
Не сцены, но — разряды матерьялов.Что в них есть шум и вес сыпучих тел,И сумрак всех букетов москательной.Что мумией изображают кровь,Но можно иней начертить сангиной,И что в душе, в далекой глубине,’ Сидит такой завзятый рисовальщикИ иногда рисует lune de miel1Куском беды, крошащейся меж пальцев,Куском здоровья — бешеный кошмар,Обломком бреда — светлое блаженство.
В пригретом солнцем синем картузе,Обдернувшись, он стал спиной к окошку.Он продавал жестяных саламандр.Он торговал осколками лазури,И ящерицы бегали, блеща,По яркому песку вдоль водостоков,И щебетали птицы. Шел народ,И дети разевали рты на диво.Кормилица царицей проплыла.За март, в апрель просилось ожерелье,И жемчуг, и глаза, — кровь с молокомЛица и рук, и бус, и сарафана.
Еще по кровлям ездил снег. ЕщеВесна смеялась, вспенив снегу с солнцем.Десяток парниковых огурцовБыл слишком слаб, чтоб в марте дать понятьеО зелени. Но март их понималИ всем трубил про молодость и свежесть.1 Медовый месяц (фр.).250
Из всех картин, что память сберегла,Припомнилась одна: ночное поле.Казалось, в звезды, словно за чулок,Мякина забивается и колет.
Глаза, казалось, Млечный Путь пылит.Казалось, ночь встает без сил с ометаИ сор со звезд сметает. — Степь несласьРекой безбрежной к морю, и со степьюНеслись стога и со стогами — ночь.На станции дежурил крупный храп,Как пласт, лгавший на листе железа.На станции ревели мухи. ДождьЗвенел об зымзу, словно о подойник.
Из четырех громадных летних днейСложило сердце эту память правде.По рельсам плыли, прорезая мглу,Столбы сигналов, ударяя в тучи,И резали глаза. Бессонный мозгТянуло в степь, за шпалы и сторожки.На станции дежурил храп, и дождьЛенился и вздыхал в листве. — Мой ангел,Ты будешь спать: мне обещала ночь!Мой друг, мой дождь, нам некуда спешить.У нас есть время. У меня в карманах —Орехи. Есть за чем с тобой в степиПолночи скоротать. Ты видел? Понял?Ты понял? Да? Не правда ль, это — то?Та бесконечность? То обетованье?И стоило расти, страдать и ждать.И не было ошибкою родиться?
На станции дежурил крупный храп.
Зачем же так печально опаданьеБезумных знаний этих? Что за грустьРоняет поцелуи, словно август,Которого ничем не оторватьОт лиственницы? Жаркими губамиПристал он к ней, она и он в слезах,Он совершенно мокр, мокры и иглы…1918ВЫСОКАЯ БОЛЕЗНЬ
Мелькает движущийся ребус,Идет осада, идут дни,Проходят месяцы и лета.В один прекрасный день пикеты,Сбиваясь с ног от беготни,Приносят весть: сдается крепость.Не верят, верят, жгут огни,Взрывают своды, ищут входа,Выходят, входят, — идут дни,10 Проходят месяцы и годы.Проходят годы, — всё — в тени.Рождается троянский эпос,Не верят, верят, жгут огни,Нетерпеливо ждут развода,Слабеют, слепнут, — идут дни,И в крепости крошатся своды.
Мне стыдно и день ото дня стыдней,Что в век таких тенейВысокая одна болезнь20 Еще зовется песнь.Уместно ль песнью звать содом,Усвоенный с трудомЗемлей, бросавшейся от книгНа пики и на штык.Благими намереньями вымощен ад.Установился взгляд,Что, если вымостить ими стихи, —Простятся все грехи.Всё это режет слух тишины,30 Вернувшейся с войны.А как натянут этот слух, —Узнали в дни разрух.
В те дни на всех припала страстьК рассказам, и зима ночамиНе уставала вшами прясть,Как лошади прядут ушами.То шевелились тихой тьмыЗасыпанные снегом уши,И сказками метались мы40 На мятных пряниках подушек.
Обивкой театральных ложВесной овладевала дрожь.Февраль нищал и стал неряшлив.Бывало, крякнет, кровь откашляв,И сплюнет, и пойдет тишкомШептать теплушкам на ушкоПро то да се, про путь, про шпалы.Про оттепель, про что попало;Про то, как с фронта шли пешком.50 Уж ты и спишь, и смерти ждешь.Рассказчику ж и горя мало:В ковшах оттаявших калошПрипутанную к правде ложьГлотает платяная вошьИ прясть ушами не устала.
Хотя зарей чертополох,Стараясь выгнать тень подлиньше,Растягивал с трудом таким жеЕе часы, как только мог;^Хотя, как встарь, проселок влёкКолеса по песку в разлог,Чтоб снова на суглинок вымчатьИ вынесть вдоль жердей и слег;Хотя осенний свод, как нынче,Был облачен, и лес далёк,А вечер холоден и дымчат,Однако это был подлог,И сон застигнутой врасплохЗемли похож был на родимчик,70 На смерть, на тишину кладбищ,На ту особенную тишь,Что спит, окутав округ целый,И, вздрагивая то и дело,Припомнить силится: «Что, бишь,Я только что сказать хотела?»
Хотя, как прежде, потолок,Служа опорой новой клети,Тащил второй этаж на третийИ пятый на шестой волок,Внушая сменой подоплёк,Что все по-прежнему на свете,Однако это был подлог,И по водопроводной сетиВзбирался кверху тот пустой,Сосущий клекот лихолетья,Тот, жженный на огне газеты,Смрад лавра и китайских сой,Что был нудней, чем рифмы эти,И, стоя в воздухе верстой,Как бы бурчал: «Что, бишь, постой,Имел й нынче съесть в предмете?»
И полз голодною глистойС второго этажа на третийИ крался с пятого в шестой.Он славил твердость и