ВКП(б) о роспуске РАППа. Вся вина за установление аракчеевского режима в советской литературе была возложена на Авербаха и его соратни¬ков в руководстве РАППа. Совершавшийся переворот предполагал ще¬друю поддержку государством ранее гонимых писателей-попутчиков. Более того, самая эта кличка — «попутчик», имевшая несколько прене¬брежительный оттенок, была заменена новым, почетным официальным термином — «советский писатель». Провозглашался отказ от разделения писателей по принципу классового происхождения и было объявлено о создании объединенной организации — Союза советских писателей.Ни одна другая резолюция партийного руководства не получала такого искреннего одобрения со стороны советской интеллигенции, как постановление от 23 апреля. Еще недавно находившиеся в безнадежно-мрачном, подавленном состоянии писатели теперь испытали неподдель¬ную радость. Но голоса Пастернака в общем ликующем хоре не было слышно. Его расстроил и обеспокоил грубо-директивный характер дей¬ствия властей. Литературные же верхи спешили продемонстрировать свое расположение ранее полуопальному автору. «Литературная газета» поместила большую, непривычно доброжелательную статью о поэте, в которой объявлялось, что Пастернак «сочувствует платформе советской власти» и отменялись прежние рапповские оценки его творчества1. В эти недели вышел сборник стихов Пастернака «Второе рождение».Симпатии режима к поэту выразились и в организации новой его поездки на Урал летом 1932 года — на сей раз не в составе «бригады», направляемой на производство, а приватным образом — на летнюю дачу вместе с семьей. Урал был объявлен ударной стройкой пятилетки, и ожидалось, что Пастернак должным образом оценит достижения соци¬алистического строительства и воспоет их. Но никаких дифирамбов из-под пера Пастернака не вышло. Впечатления, вынесенные им из этой поездки, оказались еще более подавляющими, чем те, что он испытал годом раньше. На сей раз он впервые воочию увидел ужасающие разме¬ры разорения, совершенного коллективизацией в деревне. Он послал1 К., «О Борисе Пастернаке». Литературная газета, 1932, 29 мая. С. 2.письмо в Союз писателей в надежде привлечь внимание руководства к происходившему. Но никакого ответа не получил.Осенью 1932 года только что изобретенный и спущенный сверху лозунг «социалистического реализма» (восходивший прямо к Сталину) еще не получил позднейшего одиозного значения. Он нес в себе отчет¬ливо либеральные, а не ограничительно-директивные оттенки и казал¬ся прямо нацеленным против рапповского требования «метода диалек¬тического материализма». Пастернак со всей серьезностью отнесся и к новому требованию «реализма», и к его расшифровке руководителем Союза писателей И. М. Тройским («Пишите правду, товарищи»). Тем большее недоумение должно было вызвать отсутствие какой бы то ни было реакции на посланное им письмо об увиденном на Урале. Пастер¬нак остался в стороне от двух главных событий литературной жизни того момента — встречи писателей со Сталиным, организованной на квар¬тире Горького 26 октября 1932 года, и первого пленума Оргкомитета Союза писателей.Поэтому столь неожиданной кажется приписка Пастернака к пись¬му писателей на имя Сталина по поводу смерти жены вождя Аллилуе¬вой, помещенному 17 ноября в «Литературной газете». Там к казенным выражениям соболезнования и солидарности с «делом освобождения миллионов угнетенного человечества» в кратком тексте за 33 подпися¬ми бывших попутчиков и бывших рапповцев было отдельно добавлено несколько строк поэта:«Присоединяюсь к чувству товарищей. Накануне глубоко и упор¬но думал о Сталине; как художник — впервые. Утром прочел известие. Потрясен так, точно был рядом, жил и видел.Борис Пастернак».Как отметил Михаил Коряков, загадочный характер этого выска¬зывания не мог не броситься читателю в глаза1. Действительно, Пастер¬нак счел нужным не только отделить свои слова от безличного общего хора, но и, в отличие от последнего, как бы и не адресовался непосред¬ственно к Сталину. Признание при этом, что «накануне» (получения известия, то есть в 15-ю годовщину октябрьской революции) «глубоко и упорно думал о Сталине», и притом, впервые — «как художник», не только наделяло сказанное ореолом мистического ясновидения, но и оказывалось в странной перекличке с лихорадочными попытками вла¬стей мобилизовать советских и иностранных писателей на создание книг о вожде. Обработке в этом направлении подвергался сам Горький.1 М. Коряков, «Термометр России». Новый журнал. Кн. LV (Декабрь 1958). С. 140-141. Следует напомнить, что в пер¬вые же дни разнесся слух о том, что Н. С. Аллилуева покон-чила самоубийством.Было бы наивным интерпретировать данную приписку как знак суетливого верноподданничества, как изъявление намерения участво¬вать в создании высокопарных од в духе позднейших шедевров социа¬листического реализма. Будь у Пастернака действительно такое наме¬рение, ему нетрудно было бы найти возможности для его осуществле¬ния и тогда же, и в позднейшие годы. Гораздо больше оснований рас¬сматривать это высказывание совсем в ином ключе. Речь шла о задуманном стихотворении, в котором картина невиданных жертв И раз¬рушений, причиненных в ходе коллективизации, раскрывалась бы взо¬ру Сталина во всем ее ужасающем масштабе. Сталин, по этому замыслу, находил историческое оправдание бесчисленным страданиям, сопро¬вождавшим гигантский рост страны. Поскольку само упоминание об этих страданиях исключало возможность-напечатания стихотворения, поэт не довел свой замысел до завершения. [См. об этом: «Impressions of Boris Pasternak», The New Reasoner, 4 (Spring 1958), p. 88-89.] Можно полагать, что задумано оно было в 1932-1933 годах, когда страшный голод обрушился на огромные районы советской страны. Тема этого произведения перекликалась с мыслями о новой роли, взятой на себя Сталиным в литературной жизни, о его требовании «писать правду»; об этой новой роли свидетельствовала встреча его с писателями, только что проведенная на квартире Горького. Таков, по всей вероятности, был ход размышлений Пастернака вокруг замысла стихотворения.Написано оно не было. Пастернак не вышел из кризиса, наступив¬шего сразу вслед за появлением «Второго рождения» в 1932 году. Эта новая книга стихов после первых двух, «Сестры моей жизни» и «Тем и варьяций», явно проигрывала на их фоне. Автор ощущал некоторую сте¬пень компромисса в безусловно искренних признаниях, в ней содер-жавшихся. Оптимистический настрой, выраженный в сборнике и в на¬звании его, вступал в противоречие с поразившими поэта впечатления¬ми, вынесенными из уральских поездок. Ощущение неполной адекват¬ности усугублялось изменениями, происходившими в пастернаковской поэтике — значительным упрощением стиля лирического высказыва¬ния, введением прямого выражения лирического «я», ранее несвойст¬венного поэту. К решению радикально упростить язык своей лирики Пастернак пришел задолго и независимо от введения норм, предписы¬вавшихся доктриной «социалистического реализма». Уже в 1929 году он предсказывал такой поворот в своем творчестве, объясняя неизбежность его тем, что язык, выработанный в рамках модернистских эксперимен¬тов им самим, Хлебниковым и Тихоновым, стал в советскую эпоху об¬щим достоянием1.1 Письмо Пастернака Н. С. Тихонову 31 мая 1929 г. См.: Дм. Хренков. Николай Тихонов в Ленинграде. Л.: Лениз-дат, 1984. С. 83.* * *Долголетнее молчание Пастернака в лирике в 1930-е годы не следует рассматривать как политическую демонстрацию. Период этот отмечен мучительными колебаниями и драматическими переменами в отношении поэта к социалистическому государству, к совершавшемуся в нем гигантскому социальному эксперименту. Вос¬принимал его Пастернак не замкнуто, а в широком, всеевропейском историческом контексте. Вот почему в одном из откликов на события в Европе, в письме отцу 5 марта 1933 года, он уподобил только что побе¬дивший в Германии нацизм советскому строю:«И одно и то же, как это ни покажется странным тебе, угнетает меня и у нас, и в вашем порядке. То, что это движенье не христианское, а националистическое, то есть у него та же опасность скатиться к бестиа-лизму факта, тот же отрыв от вековой и милостивой традиции, дышав¬шей превращеньями и пред восхищеньями, а не одними констатациями слепого аффекта. Это движенья парные, одного уровня, одно вызвано другим, и тем это все грустнее. Это правое и левое крылья одной мате-рьялистической ночи».Летом 1933 года в советской литературной жизни произошли зна¬чительные перемены. По возвращении Горького из-за рубежа к нему перешли бразды правления в Оргкомитете Союза писателей. Поражен¬ный той легкостью, с какой фашистская чума одержала верх в Герма¬нии, и подавленный теми последствиями, которые эта победа имела для культурной жизни (аресты и изгнание писателей, книжные аутодафе на улицах городов), Горький приходил к заключению, что только культура (и в первую очередь, культура социализма) может служить барьером против распространения бесчеловечной идеологии нацизма в Европе.Он со всей энергией принялся за подготовку первого съезда созда¬ваемого писательского союза. Съезд должен был стать событием боль¬шого международного значения. В его программе акцент должен был быть поставлен — в противовес расистским лозунгам, исходившим из гитлеровской Германии, — на демонстрации дружбы народов и расцве¬та национальных литератур в социалистическом обществе. Во испол¬нение этих стратегических замыслов в сентябре 1933 года были созданы писательские бригады для отправки в национальные республики и на окраины Советского Союза. Пастернак первоначально был, в качестве эксперта по Уралу, прикреплен к уральской бригаде. Чиновников уди¬вило, когда он настоял на том, чтобы его взамен направили в Грузию. К «грузинской» писательской бригаде Пастернак привлек даже своего друга в Ленинграде Николая Тихонова. Хотя Пастернак, вопреки на¬деждам руководства, не вывез из поездки новых оригинальных стихов о социалистической действительности в Грузии, он, однако, с азартом взялся за переводы из грузинской поэзии. Когда его упрекнули в огра¬ничении отбора для переводов произведениями медитативной лирики, он согласился пойти на уступки и перевести несколько стихотворений гражданской тематики.Среди них были две оды о Сталине — Паоло Яшвили и Николо Мицишвили. Поскольку на русском языке подобные стихотворные па¬негирики вождю еще не появлялись, эти переводы были расценены как значительное литературное событие. Их создание совпало с пропаган¬дистской кампанией, предпринятой накануне XVII съезда партии. В янва¬ре 1934 года была напечатана большая статья К. Радека о Сталине «Зод¬чий социалистического общества» — первое проявление «культа лич¬ности», воцарившегося с тех пор в советской печати. Стихотворения Яшвили и Мицишвили, переведенные Пастернаком, были своеобраз¬ным лирическим аналогом этой статьи. Перевод был сделан по просьбе грузинских поэтов. Пастернак вызвался помочь им выйти к широкой аудитории и сделал это по доброй воле, а не по принуждению вышесто¬ящих инстанций. Смысл этого шага не сводился к личной дружеской услуге. С грузинскими друзьями Пастернак разделял убеждение, что Сталин — цементирующая сила в стране, что заметная либерализация, наступившая осенью 1933 года и выразившаяся в примирении бывших оппозиционеров с партийным руководством и в их возвращении из ссылки, кладет конец периоду «мятежей и казней» и что торжество в СССР принципов разума и справедливости неизбежно и близко.Поэтому Пастернак отрицательно отнесся к антисталинской эпи¬грамме «Мы живем, под собою не чуя страны…» Осипа Мандельштама, изображавшей Сталина как тирана и узурпатора власти. В разговоре с Мандельштамом он расценил написание этого стихотворения как «са¬моубийство», подразумевая не только опасности, связанные с распро-странением текста, но и отсутствие у автора сколь-нибудь положитель¬ной альтернативы обличаемому порядку. Да и художественные качества подпольной рифмованной инвективы казались Пастернаку недостой¬ными Мандельштама как поэта.Одним из наиболее заметных результатов XVII съезда партии и яр¬ким симптомом процесса либерализации явилось