вечером Катя сказала: «Надо проститься с Борисом Леони¬довичем». И мы с ней пошли на Тверской, где в квартире своей первой жены Евгении Владимировны он должен был быть.
Осталась в памяти заставленная московская квартира, тем¬новатая комната. И прежде всего, конечно, сам Борис Леонидо¬вич. Сначала бросилась в глаза резкая, как показалось в первую секунду, некрасивость лица, необычный овал, необыкновенно молодые глаза и, конечно, голос. Пастернаковский неповтори¬мый голос и манера речи. Необыкновенная простота обращения и непривычная мне уважительность к нам, девчонкам. «Екате¬рина Александровна, Елена Николаевна»… (на меня указывая, Катя: «А это, Борис Леонидович, младшая сестра Ольги Нико¬лаевны — Елена Николаевна»). Меня еще в жизни так не на¬зывали! Поцеловал руку Кате и мне. Мы уселись. Потом сел он тоже, «по-пастернаковски», по-мальчишески как-то, сдвинув ко¬лени и положив на них ладони рук, отодвинув немного наружу локти.
Разговор пошел сразу в нескольких планах: о его ближайших намерениях — ехать в Чистополь (семья уже там), об эвакуации университета, о письмах Цветаевой, которые он отдает нам и ко¬торые находятся сейчас у пастернаковской няни (сына Жени?). Она живет на Кропоткинской, на Пречистенке, неподалеку от Пречистенских ворот. (Записываем адрес.) Я не помню, как было с письмами. Обещал ли он их Оле и Кате раньше или это решение родилось тут же во время разговора о его эвакуации? И основной план разговора — фон, на котором ведутся другие сюжеты — это ощущение последней встречи, прощание. Немцы у Москвы. Что будет? Как будет?
Мне по 18-летней дурости и невозможности принять катаст¬рофичность положения кажется, что Борис Леонидович преуве¬личивает опасность. И я замечаю убежденно, что Москву не мо¬гут сдать, на что он с готовностью и, очевидно, с полной убежден-ностью в обратном соглашается со мной. Он говорит о том, что его радует молодежь, радует, как она самоотверженно ведет себя сейчас, в такое тяжелое время, как его радует ее искренность, смелость и убежденность в победе. «Вот и сын Женечка тоже уве¬рен», — говорит Б. Л. и добавляет, что он то ли вернулся с оборо¬нительных работ, то ли должен вернуться.
Прощаемся. Он, наверное, с мыслью о том, что навсегда, Екатерина — не знаю, я с идиотской уверенностью, что все будет прекрасно. «Да хранит вас Высшее Существо», — говорит Борис Леонидович, и мы уходим.
Выходим на Тверской бульвар. Уже темно, большими хлопь¬ями лепит мокрый снег. Мы садимся на трамвай и едем почему-то в сторону Трубной.
Ушла я от Б. Л., совершенно покоренная им, и впервые поду¬мала, что у человека такой прелести и обаяния, возможно, все-та¬ки и стихи не так ужасны?! Но стихи его в эту страшную первую военную осень не стали мне ближе, а личное восхищение посте-пенно отодвинулось, и я редко вспоминала о нем. Всех нас: Олю, Катю и меня развело в разные стороны. Оля преподавала исто¬рию в школе, недалеко от Пушкина, в селе Листвяны. Катя ра¬ботала в эвакогоспитале санитаркой, я была «бойцом» пожар¬ной команды на истфаке. Университет не работал, мы не учились. Из Чистополя на адрес истфака пришла открытка от Б. Л., в кото¬рой он писал о жизни в Чистополе и о том, что начал (или соби¬рается начать?) переводить «Ромео и Джульетту».
Весной 1942 года, когда немцев отогнали от Москвы, возоб¬новились занятия в университете. В пожарной команде появи¬лась Катя, а через некоторое время моя однокурсница Ирина Тучинская. Как-то однажды вечером, сидя на диване около круг-лой угловой печки, они разговорились друг с другом. Оказалось, что у них много общего в главном. Они проговорили, не давая своими громкими восклицаниями и счастливым смехом спать дру¬гим «пожарникам», не разделявшим их радости, всю ночь. Утром, вскочив, умчались куда-то. (В церковь, наверное?)
С этой ночи в течение нескольких лет они не расставались. На истфаке они почти не показывались, жили своей наполнен¬ной до краев интенсивно-духовной жизнью. Внешне все выглядело нелепо: экзаменов не сдавали, ничем осязаемым, казалось, не за¬нимались, все время где-то и куда-то носились с вдохновенными лицами. Впрочем, по-настоящему все это вполне определялось соловьевским: «Я факты рассказал, виденье скрыв».
После сессии я уехала с университетом на трудфронт. На ле¬соповал. Вернулись мы только к октябрьским праздникам. Пер¬вое, что я узнала от Наташи Соболевой5, нашей общей подруги, придя на истфак, — это что Катя и Ирина (а мы с Наташей отно¬сились к их внезапно вспыхнувшей дружбе с ревнивым неодобре¬нием) ушли из университета и живут вдвоем в пустующей комна¬те в Неопалимовском переулке. Комната принадлежала уехавшим в эвакуацию каким-то друзьям друзей.
На мой раздраженный вопрос, что же они теперь делают, по¬следовал иронический ответ, что они занимаются разрешением проблемы бессмертия путем преображения любви к Софроницко¬му и Пастернаку. «Как, и к Пастернаку?» — изумилась я. (О влюб¬ленности Кати в Софроницкого я знала еще летом.) «Да, и еще к Пастернаку». Оказалось, что Ирина («вообрази, этот Катин под-гудок», — как неизящно выразилась Наташа) влюбилась заочно (попробуй незаочно, если он в Чистополе) в Пастернака, написа¬ла ему длинное теоретическое письмо и вот теперь спасает его от смерти своей любовью. «И что же, послала письмо?» — «Не знаю, право». Как это ни удивительно, но черновики письма этого со¬хранились, и теперь, через 40 лет, перечтя его, мне кажется, что я понимаю, почему при всей фантасмагоричности написанного там Борис Леонидович не послал Ирину куда подале, а с открытой ду¬шой принял.
Прося извинения за то, что позволяет себе писать ему, не¬знакомому человеку и знаменитому писателю, она рассказывала о том, что последнее время со всех сторон от разных людей и раз¬ным образом она что-то слышала о нем, как будто все задались одной целью: донести его до нее. И как постепенно он вошел в ее жизнь и стал близок и стал всегда с ней; и она поняла, что полю¬била его. Полюбила человека, а не поэта, т. к. сначала она даже и стихов его совсем не знала и только теперь постепенно он стал открываться ей и в своих стихах. Дальше шло очень «федоровско-катино» рассуждение о невыносимости для нее самой мысли о возможности смерти любимого человека и об осознанной пре¬ображающей любви как пути к бессмертию. И теперь, спустя 40 лет, когда Ирина так отрицательно относится к Федорову, кажется не-правдоподобным читать то, что она писала в свои 22 года. Но что было, то было. Вот это-то письмо, написанное с молодой и серь¬езной убежденностью, искренностью и верой, весь этот соловьев-ско-федоровский мир, мир ушедшей молодости Бориса Леони¬довича и такой неожиданный в то тяжелое военное время, такой нереально-ненужный, как, возможно, считал он, — вот все это вме¬сте, я думаю, не могло не тронуть его.
Осенью, а может быть, еще летом 1942 года, Катя с Ириной (возможно, про просьбе Б. Л.?) были у него в Лаврушинском, что¬бы посмотреть, в каком состоянии находится квартира. Там стоя¬ли зенитчики. Квартира оказалась в полном разорении. Бумаги и книги валялись на полу, вещи раскиданы, стекол в окнах не бы¬ло. Предприняли ли они что-то реальное — я не знаю (вероятно, написали в Чистополь), знаю только, что Ирина подобрала с по¬лу несколько фотографий Б. Л. и пачку писем. Письма оказались его письмами к Зинаиде Николаевне 1931-1935 годов. Письма, хоть и не без смущенья и стыда, всеми нами были прочитаны, и перечувствованы, и пережиты и находились у нас до тех пор, пока Оля не собралась с духом и не вернула их Зинаиде Никола¬евне. А фотографии до сих пор живут у нас уже с разрешения Б. Л.
В эту же зиму 1942/43 годов Б. Л. раза два6 приезжал из Чис¬тополя в Москву и был (или бывал) у девиц в Неопалимовском. Он перевел «Ромео и Джульетту» и прислал им розовое ВТО’вское издание его перевода через молодого режиссера Плучека. Он был увлечен в ту зиму театром и очень хвалил пьесу своего знакомого, молодого писателя Александра Гладкова «Давным-давно». Не ос¬тались равнодушны к театральному искусству и Катя с Ириной. Ирина написала акт «Ромео и Джульетты», где герои воскресают и помогают девицам в обретении бессмертной любви. «VI акт» за¬вершался эпилогом под названием «После чтения Данта» с учас¬тием Оли, Ирины и Кати. Тоже с вокресительным оттенком. Должны были послать все это Б. Л. с сопроводительным Кати¬ным письмом; не знаю, было ли это послано или так и осталось только в черновиках.
Так прошла зима. В начале июля Борис Леонидович приехал в Москву. 5 (или 7?) июля я пришла вечером в Скрябинский му¬зей, где меня ждали Катя и Ирина. В музее шел ремонт. Мебель и музейные экспонаты были в эвакуации. Мы сидели в кабинете под овальным портретом матери Скрябина, который почему-то не удостоился быть эвакуированным. Я восторгалась тогда Анд¬реем Белым и рассказывала что-то о своем увлечении, а Катя бла¬госклонно слушала. Когда я на секунду замолчала, Катя сказала, что послезавтра в ВТО Борис Леонидович будет читать перевод «Антония и Клеопатры» и надо пойти к нему и взять билеты. Я об¬радовалась и беззаботно спросила: «И я пойду?» «Да, конечно, — сказала Катя, — и добавила: — Вот ты сейчас сходишь к нему и возьмешь билеты». Я сначала не поняла: «То есть как это я?» «Да так, — сказала Катя, — мне кажется, что пойти нужно тебе». Тут надо сказать, что я тогда была застенчива невероятно и пойти просто к малознакомому «взрослому» человеку, не то что к Пас¬тернаку, было выше моих сил. А вот тут: «Мне кажется, что пой¬ти нужно тебе». О, Господи! Но если Кате кажется, то какие мо¬гут быть возражения? И пошла она, солнцем палима, повторяя: «Храни меня Бог». Пошла овца на заклание.
Борис Леонидович жил тогда у брата на Гоголевском буль¬варе. До сих пор поражаюсь, как я рискнула пойти к нему. Арбат, переулки, Гоголевский бульвар. Большой, серый, конструктивист¬ский дом.
Вот и нужный подъезд в глубине двора. Узкая лестница. Холо¬дея от страха, поднимаюсь, звоню (или стучу?). Боже мой, может быть, убежать? Еще есть возможность. Нет, поздно. За дверью быстрые шаги… дверь открывается. В дверях Борис Леонидович. Смотрит несколько вопрошающе. Ну, естественно, он меня не по-мнит. «Здравствуйте, проходите, пожалуйста». — «Здравствуйте, Борис Леонидович». Вхожу. Косноязычной скороговоркой, пута¬ясь в непривычно длинных именах с отчествами, объясняю, что Екатерина Александровна Крашенинникова просила меня зайти к нему за пропуском в ВТО, а я младшая сестра Ольги Николаевны Сетницкой. Б. Л. проводит меня в небольшую светлую комнату с обеденным столом посередине. На столе незабудки в стакане и стопка маленьких серых книжечек. Стою столбом. «Садитесь, пожалуйста». Сажусь на край стула,