Скачать:PDFTXT
Полное собрание сочинений в одиннадцати томах. Том 11. Воспоминания современников о Б. Л. Пастернаке

только один человек в Советском Союзе: Борис Леонидович Пас¬тернак. Зоря Моисеевна, естественно, растерялась: «Да, но ведь Пастернака не печатают». Я ответил ей в сердцах, что родить вто¬рого Пастернака я при всем желании не могу, а вести переговоры с кем-либо еще считаю бессмысленным. Обойдемся в таком слу¬чае и без «Стойкого принца». «Ну, хорошо, я поговорю с дирек¬тором», — нерешительно сказала Зоря Моисеевна. Не проходит и десяти минут, как я вновь услыхал в трубке ее уже ликующий го¬лос: «Караганов сказал, что он очень рад. Ему, оказывается, дали указание как можно скорее предоставить Пастернаку работу, а он не знал, где эту работу найти. (Гуманизм Караганова и вышестоя¬щих лиц объяснялся просто: разговорами за границей о том, что Пастернака в СССР не печатают.)

Не могли бы вы съездить к Пастернаку в Переделкино и от имени издательства повести с ним переговоры?» «Je ne demande pas mieux»*, — подумал я и, немедленно дав согласие, на другой день был уже в Переделкине и сговорился с Борисом Леонидови¬чем, что он берет на себя перевод «Стойкого принца». Показав мне груды писем, которые он теперь стал получать не только со всех концов Руси великой, но и со всех концов земного шара, он заметил, что игра с «Доктором Живаго» для него вполне стоила свеч. Я заговорил о тех его стихах, что потом составили послед¬нюю его книгу «Когда разгуляется». Он отозвался на мои востор¬ги довольно кисло, с неподдельным недоумением: что там, дес¬кать, может особенно нравиться? Он сказал, что самым главным для него были и остаются роман и пьеса, которую он сейчас пишет.

Зимой 1959—1960 годов мы виделись с ним несколько раз. Моя «редактура» «Стойкого принца» свелась лишь к пятнадцати предложениям на всю пьесу. Я уже не говорю о том, что Пастер¬нак обогатил русскую драматическую поэзию еще одним само¬цветом. Это ему было не впервой. Поразительно то, что, зная ис¬панский язык с пятого на десятое, заглядывая по временам для самопроверки в немецкий и французский переводы, он ухитрил¬ся сделать в переводе всей труднейшей трагедии лишь две смыс¬ловые ошибки. Помимо таланта, его еще всегда выручало обост¬ренное филологическое чутье.

В день его 70-летия я послал ему в Переделкино телеграмму, в которой называл его «красой и гордостью русской литературы». Телеграфистка в 55-м отделении связи на Палихе, принимая теле¬грамму, вскинула на меня удивленные, слегка испуганные и даже с промелькнувшей тенью негодования глаза. Видимо, история с «Доктором Живаго» была ей памятна. Что другое, а забивать па-мороки у нас насобачились: «Я сама не читала, но раз в газетах пишут, что он предатель, стало быть, он предатель и есть…»

* Мне лучшего не надо (фр.).

Вскоре я получил приглашение к Борису Леонидовичу на обед, который состоялся на квартире у Ивинской. Кроме меня тут были Ариадна Сергеевна Цветаева-Эфрон и Константин Петро¬вич Богатырев.

С несвойственной ему ворчливостью Пастернак за обедом рассказал:

— Одна швейцарка вздумала доставить мне удовольствие: прислала мне книгу моих ранних стихов в своем переводе на немецкий16. Вот удружила! В них и по-русски-то ничего понять нельзя, а немецкие их переводы надо сунуть в аквариум рыбам на корм.

Конечно, тут есть «красное словцо», но в каждом красном словце мелькает хотя бы отсвет истинного отношения человека к затронутой им теме.

Мы начали строить планы, какое участие примет Борис Лео¬нидович в затевавшемся тогда под моей редакцией собрании со¬чинений Лопе де Вега, что именно ему хочется перевести. Види¬мо, Кальдерон раззадорил его, и у него чесались руки приняться за Лопе де Вега.

После обеда мы ушли с Борисом Леонидовичем одновремен¬но. Оказалось, что нам с ним по пути: в Лаврушинский переулок. Дошли до Маросейки. Я стоял пень пнем, а Борис Леонидович с юношеской легкостью гонялся за такси, перебегая с тротуара на тротуар.

Наконец мы сели в такси.

Вот его последние слова, сказанные мне перед разлукой на земле:

— Знаете, что я вам скажу: все произошло так, как должно было произойти, и я за все благодарю Бога. И за то, что я не в Союзе писателей, тоже, — с улыбкой добавил он. — Быть чле¬ном Союза, хотя бы даже как Шолохов: вечно пьяным, буяня¬щим, в пуху и в шапке на затылке, нет уж, увольте!..

…Пока Пастернак был жив, мне было отрадно не столько со¬знание, сколько подсознание, что он «между нами живет». Как я его люблю, и как осиротеет Поэзия, как осиротеет Земля, когда он уйдет от нас туда, идеже несть болезнь, ни печаль, ни воздыха¬ние, но жизнь бесконечная, — это я всей неприкаянностью опус¬тевшей души моей ощутил, когда шел за его гробом в тихий и ра¬достный летний день.

Переделкино — Москва Август 1966 — апрель 1967

Варлам Шаламов

ПАСТЕРНАК

Я не биограф Пастернака, не репортер. Мне было радостно найти в Пастернаке сходное понимание связей искусства и жиз¬ни. Радостно было узнать: что копилось в моей душе, в моем серд¬це понемногу, что откладывалось как жизненный опыт, как лич¬ные наблюдения и ощущения, — разделяется и другим челове¬ком, бесконечно мною уважаемым. Я — практик, эмпирик. Пас¬тернак — книжник. Совпадение взглядов было удивительным. Возможно, что какая-то часть этой теории искусства воспитана во мне Пастернаком — его стихами, его прозой, его поведени¬ем, — ведь за его поэтической и личной судьбой я слежу много лет, не пытаясь познакомиться поближе. Не потому, что идолы те¬ряют, когда рассматриваешь их слишком близко — я бы рискнул на это! — а просто жизнь уводила меня очень далеко от городов, где жил Пастернак, и как-то не было ни права, ни возможности настаивать мне на этой встрече.

Когда мы стали встречаться, я казался Пастернаку не столь¬ко человеком, рожденным его собственными идеями, сколько единомышленником, пришедшим к его мыслям трудной доро¬гой. Записана тысячная часть наших разговоров. Есть большое количество моих писем к нему — писем, на которые он отвечал при встречах. По его просьбе я написал подробный разбор «Док¬тора Живаго» в рукописи. Этот разбор, написанный в два при¬ема (первая и вторая части), должны быть в бумагах Бориса Лео¬нидовича1.

В Бутырской тюрьме, во время следствия, мы часто играли в «слова». Из букв заданного слова надо было составить другие слова, повторяя комбинации букв сколько угодно. Все повторения вычеркивались взаимно, и победителем считался тот, кто записал больше слов-вариантов. Это было превосходное упражнение на аллитерации, специальная техника поэта, воспитание его уха.

Фамилия героя романа? Это история непростая. Еще в дет¬стве я был поражен, взволнован строками из молитвы церковной православной церкви: «Ты есть воистину Христос, Сын Бога жи-ваго». Я повторял эту строку и по-детски ставил запятую после слова «бога». Получалось таинственное имя Христа «Живаго». Не о живом боге думал я, а о новом, только для меня доступном, по имени «Живаго». Вся жизнь понадобилась на то, чтобы это детское ощущение сделать реальностью — назвать этим именем героя моего романа. Вот истинная история, «подпочва» выбора. Кроме того, «Живаго» — это звучная и выразительная сибир¬ская фамилия (вроде Мертваго, Веселаго). Символ совпадает здесь с реальностью, не нарушает ее, не противоречит ей.

У Пастернака не было секретарей. На каждое письмо из лю¬бой страны отвечал он собственноручно — и на языке автора. Стихов Пастернаку слали немного, и заводить особый резино¬вый штамп для ответа, какой был у Льва Толстого, Пастернаку не было необходимости. Льву Толстому слали много стихов. Но он никогда их не читал — раз навсегда секретарям было дано распоряжение отсылать стихи обратно. Позднее был заведен ре¬зиновый штамп такого текста: «Уважаемый имярек. Лев Нико¬лаевич прочел Ваши стихи и нашел их очень плохими. Секре¬тарь (подпись)».

Письма Пастернака, написанные крупным разборчивым по¬черком, писались всегда обыкновенным школьным пером, хими¬ческими лиловыми чернилами. Никакими авторучками Пастер¬нак не пользовался. Рукописи написаны простым черным каран-дашом, хорошо отточенным.

Пишущая машинка — не для Пастернака. Ему были бы под стать державинские, пушкинские перья. Я отлично представляю себе Пастернака с гусиным пером в руке.

Пастернак нездоров. Пастернак болеет. Не принимает, встре¬титься с ним нельзя. Сердце? Гипертония? Нет, экзема. Экзема выбрала место на щеке Пастернака, и это пустячное заболевание ужасно его угнетало, не давало показываться на люди.

С утра — работа, в три часа — послеобеденная прогулка. Ве¬чер в чтении, прогулка перед сном и почти всегда — снотворное: нембутал, барбамил.

Пастернак не читал газет. Не имел газетного «иммунитета».

<В. Ш.> — Сейчас никто не говорит по вопросам искусства, по вопросам существа нашей работы.

<Б. П.> — Вы невысокого мнения о Сельвинском. Сель-винский поэт, не виршеписец. Я хотел прочесть что-либо из со¬временного. Каверин, говорят, написал хороший роман «Доктор Власенкова». Но прочла жена, сказала, что начало хорошее, а даль¬ше — неудача. У Каверина почти во всех его вещах начало лучше середины. Скоро надоедает автору собственный сюжет.

Я не люблю Горького. Притом наше время показало, что «че¬ловек» отнюдь не «звучит гордо».

На <мое> творчество большое влияние, непрямое, может быть, кроме Анненского и Блока, имеет Андрей Белый. Это — гений. Когда Белый умер, мы написали некролог (он был напеча¬тан в «Известиях»): «Считаем себя его учениками». Подписи бы¬ло три: Пильняка, Санникова и моя2.

Сурков несколько лет назад обвинил меня в том, что я напи¬сал стихи о Керенском. У меня действительно есть такие стихи, но ведь они относятся к 1917 году.

Когда отец уезжал в Англию, мы поссорились3. Я видел мно¬го светлого тогда, вначале… Потом этот свет потускнел. Судьбы людей, которых я знал, говорили о многом. В 1930 или 31 году я ездил на Урал в составе писательской бригады и был поражен по¬ездкой — вдоль вагонов бродили нищие — в домотканой южной одежде, просили хлеба. На путях стояли бесконечные эшелоны с семьями, детьми, криком, ревом, окруженные конвоем, — это тогдашних кулаков везли на север умирать. Я показывал на эти эшелоны своим товарищам по писательской бригаде, но те ниче¬го путного ответить мне не могли. А через два-три года начались «Кировские потоки» и «ежовщина».

На вечере в Политехническом, где Пастернак читал в числе прочих стихотворений «Другу», выступил Безыменский и сказал, что такие стихи — антисоветская пропаганда, выступление клас¬сового врага. Возмущенный до глубины души Пастернак вышел на авансцену.

— Я одно только скажу: Безыменскому я больше руки не по¬дам, — и отошел в сторону.

От волнения я и звонить не мог. В семьдесят вторую кварти¬ру позвонила моя жена. Дверь быстро открылась, и вот Пастернак на пороге — седые волосы, темная кожа, большие блестящие гла¬за, тяжелый подбородок. Быстрые плавные движения. Маленькая прихожая, вешалка, открытая дверь в кабинет справа и крайняя комната с роялем, заваленным яблоками, глубокий диван у сте¬ны, стулья. По стенам

Скачать:PDFTXT

только один человек в Советском Союзе: Борис Леонидович Пас¬тернак. Зоря Моисеевна, естественно, растерялась: «Да, но ведь Пастернака не печатают». Я ответил ей в сердцах, что родить вто¬рого Пастернака я при