Скачать:PDFTXT
Полное собрание сочинений в одиннадцати томах. Том 11. Воспоминания современников о Б. Л. Пастернаке

комнаты — акварели отца.

У меня где-то записано это свидание. Я пробовал его вспом¬нить сразу, когда шел пешком через мост на Красную площадь, мимо Василия Блаженного, — семнадцать лет я не был в Москве. Судьба была ко мне слишком добра, слишком. Через семнадцать лет я встретился с городом, который я любил и знал, в котором я вырос, учился и сражался, — встреча с городом тоже чего-то стоит.

Только вчера я приехал с Колымы, из ледяного тумана Запо¬лярья, из страшного мира лагерей Колымы, только вчера я встре¬тился с женой, которая ждала меня семнадцать лет. Только вче¬ра я встретился с дочерью, которую оставил 12 января тридцать седьмого года, поцеловал ее в кроватке и ушел за следователем, делавшим обыск, — ушел на целых семнадцать лет. Дочь выросла без меня — она была уже студенткой. Впервые в ее и моей жизни встретились мы вчера. По Москве еще ходили ежевечерне мили¬ционеры, проверяя в каждой квартире лишних и чужих, а у меня был паспорт с 39-й статьей, с правом проживания в поселках с на¬селением не выше 10 ООО человек.

Куда я ехал? Сам еще не знаю. Что за человек моя дочь? Что за человек моя жена? Разделят ли они те чувства, которые перепол¬няют меня до краев, чувства, которых хватит еще на 25 лет тюрем¬ного срока? Что мне слушать? Только собственное сердце, собст¬венную совесть, где никакая логика ничего не оправдает и ниче¬му не поможет.

Счастье, великое мое счастье было в том, что на вторые сут¬ки моего появления в Москве я мог звонить у этой двери, в Лав¬рушинском переулке. Ибо завтра был уже поезд, ночевать мне было негде.

Но сегодня, 13 ноября 1953 года, я поднимался по лестнице и за дверью 72-й квартиры ждал меня Пастернак — что могло быть поразительнее?

Волнений было слишком много для одного дня, для одного года, может быть.

Я привез и отдал ему книжку стихов, синюю тетрадь, запи¬санную еще около Оймякона, в Якутии.

Через час после моего ухода Пастернак позвонил сестре же¬ны — он рад, он взволнован стихами. Но это я узнал только из письма — я уехал утром в Конаково, на фарфоровую фабрику.

Разговоры наши — не интервью, не беседы репортера со зна¬менитостью. Я приехал учиться жить, а не учиться писать. Пас¬тернак задолго до нашей первой встречи был для меня больше чем поэтом. Никакого вопросника не было во время наших встреч. В своих письмах я писал, спрашивал, и во время встреч Борис Ле-онидович на многое отвечал.

Мне было сорок шесть лет. Из них двадцать я пробыл в тюрь¬ме и в ссылке.

Но все беседы наши больше касались общих вопросов ис¬кусств, чем лагеря, тюрьмы.

Борис Леонидович был «общий», и я это хорошо понимал. Но то, о чем мы говорили, имело важность прежде всего для ме¬ня, для моего собственного поведения.

Мне было легко и радостно узнать, что по целому ряду во¬просов мы держимся одинаковых взглядов. Так и должно было быть, иначе — что бы меня заставило желать личной встречи?

Я — тяжелодум, я всегда вспоминал дома самые сложные ар¬гументы, которые не пришли в голову.

<Б. П.> — Где Пильняк? Вы не встречали такого, кто бы знал? Ничего не слышали?

— Нет. Пильняк умер.

<Б. П.> — Я знаю: «там» на меня тоже заведено дело. Дело Пастернака. Мне рассказывали. Но не арестовали… Сколько дру¬зей… а я жил и живу… В день, когда Сталин умер, я написал вам письмо — 5 марта — открытку, что перед смертью все равны. Я был в Переделкине, стоя у окна — увидел — несут траурные флаги — и понял4. Соседка моя два-три года назад сказала: «Я верю, глубо¬ко верю, что настанет день, когда я увижу газету с траурной кай¬мой». Мужество, не правда ли?

Шолохов — первая часть «Тихого Дона» великолепна. Сила, свежесть. Больше не написал ни строки. Очень далек от гуманиз¬ма, от человеколюбия. Человеческая жестокость — вот его подст¬рочная тема.

Я гляжу ему в лицо, в веселые его глаза и весело слушаю:

Нынешний год был хорошим годом. Я написал две тыся¬чи строк «Фауста». Заново перевел. Была уже вторая корректура, но захотелось кое-что изменить — и как из строящегося здания выбивают несколько подпорок — и все готовое рассыпается в прах и надо строить заново. Так мне пришлось писать этот пе¬ревод заново. Я очень спешил, радостно спешил. Я понимал Фауста так: ведь Гёте был ученый, естествоиспытатель, и чертов¬щина Фауста не могла быть темой его поэтического одушевле¬ния. Не легенда народная, а реальная жизнь, напоминающая эту легенду, поэтический земной поток сквозь маски Фауста — так надо было его понять и так переводить. Эта попытка мной и сде¬лана, и новый перевод во многом отличен от того, что было на¬печатано.

Я: — Это первый полный «Фауст» на русском языке?

Пастернак: Нет, не первый. «Фауста» переводил Фет, Холод-ковский. Но я не брал, не смотрел этих переводов, когда работал. Вот когда я переводил «Гамлета», я обложился переводами чужи¬ми, всеми, которые мне были только доступны и известны, и дви¬гался от строки к строке, сверяясь поминутно; «Фауста» я перевел без всяких вех, один… «Фауст» выйдет в ноябре, днями.

Но этот год, пятьдесят третий год, был для меня не только го¬дом переводческих удач. Я написал еще летом несколько стихо¬творений. Строго говоря, они еще не записаны. Хотите, я прочту?

— Еще бы.

Много лет назад, в клубе 1-го МГУ, в бывшей церкви, Пастер¬нак читал «Второе рождение». На стульях сидели актеры, музыкан¬ты, ученые — чуть ли не каждый мог собрать публику на собствен¬ный вечер. Здесь все они были зрителями, слушателями, искателя¬ми истины. Где-то в толпе, забившись в самый безвестный угол, сидел и я, ловя каждое слово. Стихи читают по-разному. Есть мане¬ра Блока, равномерная, энергично отрубающая строку за строкой. Есть напевное чтение Северянина и Есенина. Есть ораторское чте¬ние Маяковского. Пастернак читал стихи, как прозу, ритмизован¬ную прозу. Получается теплее, проще, задушевнее. Тогда, в универ¬ситете, Пастернак просил прощения, что не умеет читать стихи.

«Второе рождение» Пастернак читал по книжке, постоянно справляясь с текстом, не отводя от глаз маленькую книжицу.

— Не пропускайте, читайте все. Вы не прочли «Опять Шопен не ищет выгод».

Сегодня мне не хочется читать это стихотворение. Начались «ответы на записки», любимая московская потеха.

Для этих ответов такой характер, как Маяковский, заготовлял и вопросы и ответы заранее. Это называлось — домашняя подго¬товка. Кто лучше сострит, тот и прав. Кто лучше обхамит литера¬турного противника — тот и победитель. Но с Пастернаком дело обстояло совсем не так. Он развертывал и читал вслух подряд все записки, которые передавались на эстраду, и сразу отвечал со всей серьезностью, без тени улыбки, боясь только одного: как бы не солгать, не покривить душой при ответе ради «красного словца».

Помню — был вопрос явно провокационный: «Какую поль¬зу принесет литературе постановление о роспуске РАППа?»5 Борис Леонидович провел рукой по виску, — был он тогда почти не се¬дой, — и ответил: «Литература живет по своим законам, и после постановления снег не будет идти снизу вверх».

Много говорил тогда Пастернак о том, что он не будет боль¬ше писать стихов, будет писать только прозу…

Было все это в тридцать третьем году или в конце тридцать второго— двадцать, стало быть, лет назад.

Борис Леонидович читал в двух шагах от меня на память. Цветаева когда-то написала, что не знает своих стихов наизусть, и объяснила, почему это происходит: «Я слишком редко читала». Это замечание — правильное. Свои стихи надо учить, как чужие, и даже труднее запоминать, чем чужие, из-за вариантов, отверг¬нутых, выброшенных строк, строф и слов. Этой опасности нет при пользовании чужим текстом.

Я понял, что Пастернак тысячу раз уже повторил свои новые стихи, — для себя ли, для близких, для знакомых читал ли, этого я не знал. Но любое стихотворение звучало без запинки. Все это были те самые стихи, которые после стали известны как «Стихо-творения из романа в прозе».

Первым читалось «Половодье», «Мне далекое время мере¬щится», «Колыбельная» и «Август», конец которого затвердил я про себя тут же. «О плаще и хмеле», «Русская сказка».

— Скорей — ваша тема, — сказал Борис Леонидович.

Пирушки наши — завещанья, Чтоб теплая* струя страданья Согрела холод бытия.

<В. Ш.> — Я когда-нибудь напишу рассказ, как я за вашим первым письмом ездил в пятидесятиградусный мороз, пересажи¬ваясь с оленей на собак и с нарт — на автомобиль. Пять суток я ез¬дил за этим письмом.

<Б. П.> — В ответе вашем на мое большое письмо мне боль¬ше всего понравилось суждение о рифме. Рифма — как поиско¬вый инструмент поэта, — это очень верно, очень хорошо. Теперь очень любят ссылаться на авторитеты. Так вот — это пушкинское определение рифмы.

Понимание искусства надо выстрадать. Самой важной пере¬пиской такого рода для меня была переписка с Цветаевой — она все это очень тонко, очень больно понимала и чувствовала. Вот мне приходится читать статьи искусствоведа нашего Алпатова — учено, книжно, а не выстрадано, не выбелено и потомухолод-

* У Пастернака — «тайная».

но, мертво. Огромный личный опыт, такой, как у вас, поможет вам найти правильный путь.

Я пытаюсь объяснить, чем был для нас Пастернак на Колым¬ской каторге, в заключение пытаюсь объяснить, почему стихи Пушкина или Маяковского не могли быть той последней нитью, соломинкой, за которую хватается человек, чтоб удержаться за жизнь — за настоящую жизнь, а не жизнь-существование

Как Орлов, бывший референт Кирова, читал вечером в бара¬ке накануне расстрела:

Скамьи, шашки, выпушка охраны, Обмороки, крики, схватки спазм

будет день

Сядут там же за грехи тирана

В грязных клочьях поседелых пасм…

Будет так же ветрен день весенний,

Будут высшие соображенья

И капели вешней дребедень

<Б. П.> — Маяковский? Разве вы не видите, что из него сде¬лали теперь? Хорошо, что вы не знаете «Охранной грамоты». «Охранную грамоту» я знал чуть ли не наизусть, но промолчал.

— Как много плохого принес Маяковский литературе — и мне, в частности, — своим литературным нигилизмом, фокус¬ничеством. Я стыдился настоящего, которое получалось в стихах, как мальчишки стыдятся целомудрия перед товарищами, опере-дившими их в распутстве… Вы не знаете языков?

— Нет, — в нашем поколении знание иностранных языков считалось чуть ли не подготовкой к шпионажу. Во всяком случае, отягощало «обвинение» при случае… Почти столь же тяжкое пре¬ступление, как иметь родственников за границей.

— Когда будет наконец время печатать то, что думаешь? — спрашивает он сам себя и вздыхает. — Я был на пленуме, послу¬шал. К голосовым упражнениям такого рода можно привыкнуть года за два. Сидят и твердят, как заклинание: «Нам

Скачать:PDFTXT

комнаты — акварели отца. У меня где-то записано это свидание. Я пробовал его вспом¬нить сразу, когда шел пешком через мост на Красную площадь, мимо Василия Блаженного, — семнадцать лет я