Скачать:PDFTXT
Полное собрание сочинений в одиннадцати томах. Том 11. Воспоминания современников о Б. Л. Пастернаке

что за обедом много внимания отдано коньяку, — я не¬навижу алкоголь. Мне кажется, что жена и Нейгаузы — словом, ближайшее его окружение — относятся к нему, как к ребенку-мудрецу. Не очень считаются с его просьбами (отказ Нейгаузов играть и кое-что другое). Сами просьбы, с которыми он обраща¬ется к домашним, как-то нетверды. Он — чужой человек в доме. Дача, хозяйство, приемы, обеды, все, что миновало и минует его (житейская чаша), — обошлось, видимо, дорого.

Нейгауз рассказывает о встрече с Варпаховским в Киеве — тот встретился на улице со своим собственным следователем. Что тут удивительного?

Разговор о «Высокой болезни».

* Стихи В. Шаламова.

Предвестьем льгот приходит гений И гнетом мстит за свой уход.

— Эти знаменитые последние строки «Высокой болезни» в однотомник (который редактировал Луппол) входили, — рас¬сказывает очень оживленно Борис Леонидович. — Я уже держал в руках «листы», где эти строки сохранялись. Я позвонил Луппо-лу — как бы его не подвести, и Луппол перепугался страшно. Бла¬годарил. Еще раз звонил — благодарил. Где теперь Луппол? Там, где все. Церковные стихи Есенина и богохульство Маяковско¬го — для искусства лишь равноправное использование одного и того же материала. Один — богохульничает, второй славосло¬вит, а главное в том, что ни Маяковский, ни Есенин обойтись без этих образов не могут. Евангельские церковные образы важ¬ны для жизни, необходимы. Своими стихами из романа в прозе я подтверждаю ту же самую мысль.

Я читал «Ландыш», «Шесть стихотворений», «Камею»9.

Как слушали? Рубен Симонов слушал как актер — бесстраст¬но и вовсе равнодушно. С таким же бесстрастием и равнодуши¬ем глотал он коньяк. Луговской слушал больше как редактор, чем как поэт: это можно напечатать, а это нельзя. Его жена замечала только то, что научил ее замечать муж, — «бронзы звон» или «гра¬ницы грань» — грубые аллитерации.

Нейгауз-старший слушал с великим добросердечием и сим¬патией, сдобренной хорошей дозой коньяку, не особенно вникая в содержание и не волнуясь этим содержанием.

Станислав Нейгауз, увидя с первых строк, что ни о чем, что могло бы потревожить дух музыки, тут речи не пойдет, слушал с дружелюбным и терпеливым вниманием.

Ольга Берггольц слушала хорошо, косясь на Пастернака, не зная еще, как оценить, и готовилась читать сама свои тюрем¬ные стихи.

Зинаида Николаевна слушала одобрительно — стихи с Севера должны быть одобрены, да и Борису Леонидовичу они нравятся.

Борис Леонидович слушал, опасливо обводя глазами гостей, готовый броситься на любого, кому бы эти стихи не понравились. Но понравились всем.

Гений в плену семьи.

Вскоре после этой нашей встречи я узнал, что Бориса Лео¬нидовича Литературный институт — тот самый, имени Горько¬го, — просил прочесть несколько лекций. Борис Леонидович от¬казался.

— Все мои заботы — нынешние — это хлопоты по опублико¬ванию романа. «Доктор Живаго» должен увидеть свет. Больше ни о чем не хочу думать, ничем не хочу заниматься. — Это краткий разговор на ходу в Переделкине, около калитки — Борис Леони¬дович в войлочной круглой шляпе грибом.

2 декабря 1956 года я еще раз видался с Б. Л., но на улице. Я был не один, не задавал вопросов, и все записанное тогда про¬изнесено почти что мимоходом. Борис Леонидович сразу начи¬нает говорить о параллельности двух своих существований, двух своих жизней. Одна — вот этот мир повседневности, другая жизнь — в каком-то большом плане, если не бессмертия, то жизнь в кругу больших вопросов, в отвоеванном им месте, в движении каких-то вечных идей, так неохотно пускающих за порог всяко¬го нового человека. Параллельная жизнь — это не приспособляе¬мость. В обоих существованиях живут не кривя душой.

— Мы — свидетели времени, когда идеи, имеющие начало в Сен-Симоне и кончающиеся опытами осуществления этих идей в реальности последних лет, уступят место в искусстве и жизни росткам чего-то нового, «нераспропагандированной» живой тра¬ве, уже растущей.

О Бурлюке. Я отказался видеться с Бурлюком. Лили Юрьевна Брик подготовляла эту встречу. Сослался на экзему. Да и в самом деле экзема тогда разыгралась. Что у меня общего с Бурлюком: нарисуют женщину с одной рукой и объявляют свое произведе¬ние гениальным. Я давно, слава Богу, избавился от этого бреда. Так мы и не повидались.

Когда Маяковский читал «Человек», Белый слушал его за¬чарованно, слушал, как ребенок. Я рассказывал об этом вечере в «Охранной грамоте».

Белыйгений. Но не универсален, не всегда. Наставленный на что-нибудь одно, он прозорлив, гениален. Наставленный на другое — ничтожен. Хороша, отлична его проза. Дань этой прозе отдал и я в «Детстве Люверс». Из стихов лучший сборник Белого «Пепел». Белыйметодист. Если бы от его дыхания, от его голо¬са лопнуло какое-нибудь стекло в зале, он выбил бы остальные стекла кулаками.

После самоубийства Маяковского я был у него на квартире, потрясенный. В соседней комнате — Бухарин. Бухарин говорит по¬шлые вещи. Я думал — мне тяжело, но я чего-то не понимаю, в чем¬то ошибаюсь, но верю чувству своему10. И только на процессах 37—38-го годов я увидал, что и им тяжело, что время мучает всех.

Белый мог чувствовать, воспринимать искусство, как никто. Коры самодовольства (положения, славы) не было у него. Он об¬наженными нервами воспринимал все талантливое. Белый был потрясен «Человеком» Маяковского. Тогда Бальмонт читал ка¬кие-то сонеты. Я был молод, сказал что-то резкое Бальмонту. Бурлюк отвел меня в сторону и шепнул: «Не горячитесь. Вы тоже талантливы, вы еще будете с нами работать».

— С кем я вижусь? Иванов, Нейгаузы, Ливанов, Симонов…

Чем я занимаюсь сейчас? Застой творческий. Вероятно, еще напишу несколько стихотворений. Читаю французские, немец¬кие книги — для практики в языке. Если поеду за границу (меня зовут в Венецию)11, хочу свободно владеть языком. Хочу напеча¬тать роман — вот главная моя задача, цель жизни. Скоро выходит мой однотомник. Банников просил меня написать предисло¬вие — напишу поправки к «Охранной грамоте».

В этом однотомнике — который был рассыпан в 1957 году и вновь собран в 1961-м — подверглись жестокой ухудшающей авторской правке ранние стихи Бориса Леонидовича.

Банников в свое время безуспешно протестовал против ис¬правлений, ратовал за привычные, известные всему миру вариан¬ты, но Б. Л. настоял на своем.

В тот вечер Борис Леонидович выглядел превосходно, креп¬ким физически и духовно.

— Я дышу легко. Я не чувствую необходимости лгать, фаль¬шивить. Я не подписал письма против французских писателей (Сартра и других), и, кажется, наши именно хотели, чтобы я не подписал его.

Зато Сартр в своей статье о «Холодной войне» написал, что Пастернакотшельник, живущий вне времени и пространства. Но о Сартре после.

Волков-Ланнит12 спросил мнение Пастернака о Шкловском. Б. Л. ответил, что ценит и помнит интересные книги Шкловского, но все его открытия («приемы» и т. п.) — вовсе чуждое, чужое творческим принципам и практике Пастернака.

Сейчас не важно, кто талантлив, кто не талантлив в на¬шем искусстве. Важно столкнуть искусство с мертвой точки…

Б. Л. далеко не вне политики. Он — в центре ее. Он постоянно определяет «пеленги» и свое положение в пространстве и времени.

<Б. П.> — В стихах первый вариантвсегда самый лучший. Самый честный, вернее. Когда-то я смотрел на себя как на инст¬румент, которым владеет кто-то, чтоб стих лился свободно, как бы чужой рукой писались стихи. В юности, в молодости я отда¬вался силе этого потока.

<В. Ш.> — Мне кажется, даже у больших поэтов в неболь¬шом стихотворении можно угадать — какая строфа была написа¬на первой.

— По всей вероятности.

Позднее, читая воспоминания Фокина13, я встретился с той же мыслью— первый танец всегда самый искреннийПервый исполнитель и является наиболее подходящим»).

Это — та же трактовка того же вопроса. Пастернак писал сти¬хи пятьдесят лет. Всякий, кто сколько-нибудь внимательно пере¬читывал стихи поэта, сборники, изданные им, знает, что канони¬ческих текстов его стихов не существует. При подготовке каждого издания (а их было немало за пятьдесят лет работы, за семьдесят лет жизни) Пастернак всегда делал исправления строк, меняя слова, снимая строфы, меняя их порядок. Эти исправления дале¬ко не всегда улучшали стихотворение.

Даже в самых первых переизданиях тексты отличаются от первоначальных; особенно много правки было внесено при под¬готовке ленинградских изданий 1932 и 1933 гг.14

Не всегда можно установить, по чьей воле сняты строфы, из¬менены слова — самого поэта или цензуры.

Окончание стихотворения «Весной бездонной» в журналь¬ном тексте и тексте «Второго рождения» было:

О том ведь и веков рассказ, Как, с красотой не справясь, Пошли топтать, не осмотрясь, Ее живую завязь. А в жизни красоты как раз И крылась жизнь красавиц, Но их дурманил лоботряс И развивал мерзавец

Отсюда наша ревность в нас И наша месть и зависть.

В ленинградском издании 1932 года «Высокая болезнь» кон¬чается известными, широко известными строками:

Я думал о происхождении Века связующих тягот, Предвестьем льгот приходит гений И гнетом мстит за свой уход.

В том же издании 1933 года этих строк нет.

Особенно много исправлений в однотомнике, который со¬бирался в 1956 году (издан в 1961-м). Здесь редактор Банников бе¬зуспешно боролся с поэтом, защищая старые, известные, кано¬нические варианты.

Замечательные строки «Зеркала» из «Сестры моей жизни» ис¬порчены. Было:

И вот в гипнотической этой отчизне Ничем мне очей не задуть.

Теперь:

И вот в усыпительной этой отчизне Ничем мне очей не задуть.

Мотивом всех этих переделок была отнюдь не требователь¬ность. Просто Пастернаку казалось, что строй образов того, мо¬лодого времени чужд его последним поэтическим идеям и поэто¬му подлежит изменению, правке. Пастернак не видел и не хотел видеть, что стих живет, что операции он проделывает не над мерт¬вым стихом, а над живым, что жизнь этого стиха дорога множест¬ву читателей. Пастернак не видел, что стихи его канонических текстов близки к совершенству и что каждая операция по улучше¬нию, упрощению лишь разрывает словесную ткань, разрушает постройку.

С этим он считаться не хотел.

Второе, что обязательно надо иметь в виду, — его особое отно¬шение к собственному творчеству. Распоряжаться своим стихом свободно, никаким опубликованием текстов себя не связывая, — так Пастернак всегда смотрел на печатание своих стихов. Богатст¬во словесное было неисчислимо, и он просто не видел необходи¬мости за что-то цепляться, что-то чересчур придирчиво защищать.

Не надо заводить архива, Над рукописями трястись.

Стихи — это далеко не все в жизни, — эту мысль он высказы¬вал неоднократно. В так называемой второй автобиографии, на¬печатанной в Париже, он пишет о Пушкине, что все будущее и на¬стоящее Пушкину было менее дорого, чем улыбка Гончаровой15. В этой фразе — оправдание собственного поведения, претворяю¬щего разносторонность живой жизни, участие в ней. Это пропо¬ведь жизнелюбия, оптимизма, активности — всех тех самых черт характера, которыми и отличался Пастернак.

Пастернак к сороковым годам резко изменил свои прежние оценки людей и событий, осудил Маяковского и лефовцев, разо¬рвал и личные отношения со всем этим кругом.

Скачать:PDFTXT

что за обедом много внимания отдано коньяку, — я не¬навижу алкоголь. Мне кажется, что жена и Нейгаузы — словом, ближайшее его окружение — относятся к нему, как к ребенку-мудрецу. Не