Скачать:PDFTXT
Полное собрание сочинений в одиннадцати томах. Том 11. Воспоминания современников о Б. Л. Пастернаке

о романе и из¬дать ее под названием «Памятник Живаго». Но папа остановил эти планы. Его интересы уже пережили время первых критичес¬ких откликов на роман. Он отказался также написать контрста¬тью по поводу разборов известного критика Эдмунда Уилсона, о которой его просил английский поэт Стивен Спендер для свое¬го журнала.

Папа весело смеялся над тем, что Уилсон писал о символиче¬ском подтексте романа «Доктор Живаго». Таинственный дом на углу Большой Молчановки и Серебряного переулка он трактовал как аллегорию пересечения Серебряного века русской литерату¬ры с «молчановкой» советского периода. Я хорошо помнил тот огромный доходный дом, который описывал папа в романе — там жило семейство Серовых, детей художника, с которыми папа со¬хранял теплые отношения и куда ходил в гости. А другой слу¬чай, который привел папа, — была расшифровка вывески «Моро и Ветчинкин. Сеялки и молотилки». Уилсон увидел в этих име¬нах сочетание индо-европейского корня слова «смерть» — mort и Гамлета, имя которого может быть переведено на русский как Ветчинкин — Hamlet.

Понимая, что публикация его статьи в английском журнале может быть расценена у нас как новое преступление, папа расска¬зывал, что написал Спендеру письмо. Не сдоря с аллегорически¬ми трактовками Уилсона, он говорил, что стремился в «Докторе Живаго» передать ход событий и фактов, как движущееся целое, как действительность, наделенную свободой выбора. И отсюда — намеренное затушевывание характеров и произвольность совпа¬дений, которые ставит ему в упрек критика.

Очень долго впечатления этого последнего папиного лета, проведенного с ним вместе, ярко горели в памяти во всех подроб¬ностях. Мы жили каждый в своем ритме и своими делами. Он был погружен в свой мысли, которые иногда прорывались блестящи¬ми монологами на самые разные и неожиданные темы. Они были так значительны, что еще долгое время потом думалось, что я все¬гда смогу их записать во всех деталях. Но логическое развитие темы, совершенно ясное вначале, стало с годами утрачиваться. Кое-что мы вскоре записали, кое-что в сжатом виде мы находили потом в Бориных письмах к разным людям и радовались им, как старым друзьям.

Был разговор о разнице между настоящим искусством и под¬делкой.

— Представьте себе, что у вас погасла лампочка. Вы вызыва¬ете монтера. Приходит человек с кучей проспектов и книжек об электричестве и объясняет, как это полезно и удобно, но после его ухода свет как не горел, так и не горит. А другой человек, не гово¬ря ни слова, лезет на лестницу, соединяет оборванные провода, и свет загорается. Так же и в искусстве. Не надо много поэтов, хо¬роших и разных, которые только рассказывают о пользе и выгоде электричества. С ними нельзя не согласиться, это действительно так и все правильно. И вот читаешь чужие стихи, которые прино¬сят мне, — все хорошо, все верно, но свет не горит. Нужен только один, тот, который ввинчивает лампочку, чтобы стало светло.

Продолжая наш многолетний спор по поводу Эренбурга, па¬па сказал, что ему и Федину он предпочитает Суркова, чья пози¬ция логически понятна и проста.

— Его откровенное непризнание всего того, что я собой представляю, требует непрестанной борьбы. Это — советский черт, его выпускают, чтобы одернуть, обругать, окоротить, вернуть руко¬пись «Живаго» из Италии. Но я его понимаю: это искренне и не¬изменно в течение всей жизни. Он так и родился с барабаном на пупке. А Эренбург — советский ангел. Дело в самом спектакле — все роли в нем распределены. Эренбург ездит в Европу, разгова¬ривает со всеми и показывает, какая у нас свобода, как все пре¬красно. И убежден в том, что знает, по каким правилам надо иг¬рать, что где говорить. И все в восхищении от того, что он себе позволяет. Такие люди мне непонятны и неприятны неестествен¬ностью положения и двойственностью своей роли.

Боря рассказывал, как весной 1956 года к нему приходили два человека. Это были Каверин и Казакевич, но папа не назвал их имена, только сказал, что одного из них даже считают талант¬ливым. Они предлагали ему печататься в «Литературной Моск-ве», и он дал им «Замечания к переводам Шекспира». Но вообще он не понимает этих, якобы свободных, писательских журналов. Лучше уж государственные, в них все ясно, что можно говорить, а что нет. А тут вроде все можно, тогда как из чувства взятой на се¬бя ответственности они боятся вообще что-либо сказать. Он пред¬лагал им напечатать роман, но они отказались, хотя Всеволод Иванов готов был его отредактировать.

Был разговор о музыке, о том, что все композиторы, класси¬ки, Гайдн и прочие — куранты своего времени, их очень приятно слушать — и только. Но дважды в истории музыки совершался «обвал содержания», оно скапливалось и прорывалось Бахом или Шопеном.

Папа с воодушевлением говорил, что проза XX века научи¬лась обходиться без авторского присутствия, освободившись от автора как рассказчика и судьи, в отличие от романов прошлого века, где автор неизменно присутствует и делит героев на хоро-ших и плохих своим отношением к ним и их поступкам. Папа вы¬делял из общего правила прозу Лермонтова и повести Белкина, как родоначальников новой объективности в прозе, отмечая в этих вещах существование жизни самой по себе, как реальности, в ко¬торой нет авторского суждения и участия.

Прервав себя, он внезапно, лукаво улыбаясь, спросил меня:

— Как ты думаешь, чем писал Достоевский? Я не нашелся, что сказать. Он продолжал:

— Если Лермонтов писал кровью, Гоголь — слезами, Тол¬стой — краской, Салтыков-Щедрин — желчью, то Достоевский писал … — и папа сделал выжидательную паузу, — чернилами. И в этом заключается высшая профессиональность его прозы. У него — гипнотически-чернильная душа.

В «Повести о двух городах» Диккенса папа находил неис¬пользованные еще в литературе возможности. Его восхищал по¬вторяющийся момент в «Повести», — когда эхо доносит в Лондон гул шагов революционных толп на улицах Парижа, герои «Пове¬сти» чувствуют тревогу, как будто они находятся одновременно в двух временах, в двух городах.

Помню приход Корнея Ивановича Чуковского, который по¬сле нескольких слов с папой мгновенно переключился на нашего Петеньку. Это было их первое знакомство. Корней Иванович усел¬ся на лестнице террасы и сразу сумел завоевать его полное доверие.

Папе нравилось, что мы ежедневно купали Петеньку в боль¬шой ванне на огороде, приучая к холодной воде, и каждый раз, когда Петенька сидел на ковре в столовой, чем-то сосредоточен¬но занимаясь, а папа проходил мимо, он непременно останавли-вался, и они начинали играть в такую игру: Петенька махал на па¬пу ручкой, а папа импульсивно шарахался в сторону и вскрикивал «Ай-яй-яй!», — как будто пугался. И оба весело смеялись. Это можно было повторять несколько раз подряд, что доставляло обо¬им почти равное удовольствие.

Папа говорил Петеньке серьезным голосом:

— Вот ты скоро начнешь разговаривать как большой, и тог¬да мы с тобой поговорим по-настоящему.

Петенька действительно вскоре, той же осенью, начал гово¬рить, с каждым днем увеличивая словарь, — но к сожалению «по¬говорить по-настоящему» им уже не пришлось — через полгода папы не стало. Но тогда, мысленно сопоставляя привычную ему строгую педантичность ухода за ребенком, с тем, как мы легко са¬ми справлялась с мальчиком, он говорил:

Может быть вы и правы, что так просто его воспитываете. Наверное, так и надо.

В разговорах о Петеньке Боря с удовольствием отмечал, как мальчик похож на его детские фотографии. Петина смуглость на¬поминала ему, что его самого в детстве принимали за цыганенка.

Иногда папа ездил по делам в Москву. Рано утром, до жары, он бежал на электричку, возвращался вечером, усталый, но как всегда бодрый.

— Вот что значит, — никогда не читать газет! Не знаешь, что происходит, — рассказывал он как-то после такой поездки. — Рядом со мной сидел человек с «Правдой», я заглянул через пле¬чо и вдруг вижу: большими буквами «Император». Я удивился, что это значит — в «Правде» — и вдруг — Император!

Что-то произошло, а я и не знаю ничего. Дальше больше, по¬смотрел еще: «Приезд в Москву императора». Ну и ну! Вот-так-так, дожили! Снова заглянул к соседу: Император Эфиопии. — Вот чудеса! Такого и не придумаешь!

Это были сообщения о встрече с Хрущевым Хайле Силассие.

Со стыдом вспоминаю, как однажды приходила к папе груп¬па мальчиков — лет 18—20. Следуя установке, что папу нельзя от¬рывать от работы, мы пытались им это объяснить. Но такие раз¬говоры обычно кончались тем, что папа подходил к окну и гово¬рил, что сейчас спустится. Так было и тут. Когда он пришел, они уселись стайкой на диванчике в рояльной комнате, и папа до¬вольно долго разговаривал с ними. Проходя в сад или столовую, я слышал, как он объяснял им, что под внешним благополучием наших будней на каждом шагу вскрывается пропасть бесхозяй-ственности, воровства и беззакония. Одним из примеров были Ленины рассказы о невозможности легально достать на дорогах бензин, который он вынужден покупать у самосвалов, — краде¬ный из государственного кармана.

После их ухода я пытался объяснить папе, что опасно так разговаривать с незнакомыми людьми. На это он мне рассказал несколько совсем смешных случаев своих встреч с молодыми по¬клонниками.

Как-то вечером, занимаясь у себя наверху, он услышал шаги на чердаке, над головой. Он вышел и открыл люк. Оттуда вылез молодой человек. На вопрос, как он туда попал, тот сказал, что с улицы Горького он увидел свет в его окне и залез на чердак по пожарной лестнице. Папа удивился, услышав про улицу Горько¬го, с которой видно его окно. Но это оказалась не московская улица Горького, а та, что в Переделкине, около магазина. После некоторого разговора о смысле жизни молодой человек стал рас¬кланиваться, отец хотел выпустить его через дверь, но тот снова устремился на чердак. Оказалось, он оставил там свои галоши.

Другой юноша рассказал отцу, что все время чувствует себя словно во сне и спрашивал, что это такое и бывает ли у него тоже самое. Папа показал какие-то странные кругообразные движения около живота, которые делал при этих словах молодой человек. Папа сказал ему, что каждое жизненное проявление требует уси¬лия, жизнь происходит наяву, и для того, чтобы жить, надо сде¬лать усилие и проснуться.

В страшные дни прошлой осени подобные посещения и встречи на улице внушали нам всем страх за отца, которому могли причинить вред спровоцированные на это люди. Однажды, выйдя из ворот, я увидел за кустами фигуру. Это был один из ра-бочих поселка, сын сторожа, жившего на папином участке. Я ос¬тановился, он подошел ко мне и сказал:

— Вы не беспокойтесь, Борису Леонидовичу бояться нечего, мы его в обиду не дадим, мы здесь все при деле.

Однако я понимал, что это «дело» зависит от приказания, ко¬торое в любой момент может смениться

Скачать:PDFTXT

о романе и из¬дать ее под названием «Памятник Живаго». Но папа остановил эти планы. Его интересы уже пережили время первых критичес¬ких откликов на роман. Он отказался также написать контрста¬тью по