Скачать:PDFTXT
Полное собрание сочинений в одиннадцати томах. Том 11. Воспоминания современников о Б. Л. Пастернаке

одиночество, а затем в смерть. И у Мар¬тынова, и у него была ложная идея — они полагали, что, отделив левую интеллигенцию от Пастернака, тем самым спасают «отте¬пель». Но, пожертвовав Пастернаком, они пожертвовали самой «оттепелью». Через несколько лет после смерти Бориса Леони¬довича Хрущев рассказал Эренбургу, что, будучи на острове Бри-они в гостях у маршала Тито, он впервые прочитал полный текст «Доктора Живаго» по-русски и с изумлением не нашел ни¬чего контрреволюционного. «Меня обманули Сурков и Поликар¬пов», — сказал Хрущев. «Почему бы тогда не напечатать этот ро¬ман?» — радостно спросил Эренбург. «Против романа запустили всю пропагандистскую машину, — вздохнул Хрущев. — Все еще слишком свежо в памяти… Дайте немножко времени — напечата¬ем…» Хрущев не успел это сделать, а Брежнев не решился или да¬же не подумал об этом.

Однако вернемся туда, в год скандала, ко времени моей по¬следней встречи с Пастернаком в 1960 году. Я боялся быть бес¬тактным сочувствователем, зайдя к Пастернаку без приглашения. Межиров подсказал мне, что Пастернак, наверное, появится на концерте Станислава Нейгауза3. Мы поехали в Консерваторию и действительно увидели Пастернака в фойе. Он заметил нас из¬далека, все понял, сам подошел и, стараясь быть, как всегда, ве¬селым, сразу обогрел добрыми словами, какими-то незаслужен¬ными комплиментами, цитатами из нас и пригласил к себе. Я вскоре приехал к нему на дачу. От него по-прежнему исходил свет, но теперь уже какой-то вечерний.

— А знаете, — сказал Пастернак, — у меня только что были Ваня и Юра… Они сказали, что какие-то Фирсов и Сергованцев собирают подписи под петицией студентов Литературного инсти¬тута с просьбой выслать меня за границу… Ване и Юре пригрози¬ли, что, если они этого не подпишут, их исключат и из комсомо¬ла, и из института. Они сказали, что пришли посоветоваться со мной — как им быть. Я, конечно, сказал им так: «Подпишите, ка¬кое это имеет значение… Мне вы все равно ничем не поможете, а сЬбе повредите…» Я им разрешил предать меня. Получив это разрешение, они ушли. Тогда я подошел к окну своей террасы и посмотрел им вслед. И вдруг я увидел, что они бегут как дети, взявшись за руки и подпрыгивая от радости. Знаете, люди наше¬го поколения тоже часто оказывались слабыми и иногда, к сожа-лению, тоже предавали… Но все-таки мы при этом никогда не подпрыгивали от радости. Это как-то не полагалось, считалось неприличным… А жаль этих двух мальчиков. В них было столько чистого, провинциального… Но боюсь, что теперь из них не по¬лучится поэтов…

Пастернак оказался прав — поэтов из них не получилось. Поэзия не прощает. Предательство других людей становится предательством самого себя.

Расставаясь, Пастернак сказал:

— Я хочу дать вам один совет. Никогда не предсказывайте свою трагическую смерть в стихах, ибо сила слова такова, что она самовнушением приведет вас к предсказанной гибели. Вспомни¬те хотя бы, как неосторожны были со своими самопредсказания¬ми Есенин и Маяковский, впоследствии кончившие петлей и пу¬лей. Я дожил до своих лет только потому, что избегал самопред¬сказаний… ,1

Надпись, которую Пастернак сделал мне на книге в день пер¬вого знакомства 3 мая 1959 года, звучит так:

«Дорогой Женя, Евгений Александрович. Вы сегодня чита¬ли у нас и трогали меня и многих собравшихся до слез доказа¬тельствами своего таланта. Я уверен в Вашем светлом будущем. Желаю Вам в дальнейшем таких же удач, чтобы задуманное во-площалось у Вас в окончательных исчерпывающих формах и освобождало место для последующих замыслов. Растите и раз¬вивайтесь.

Б. Пастернак».

Цветаева заметила4, что почерк Пастернака был похож на ле¬тящих журавлей.

Рано ушедший критик В. Барлас, когда-то открывший мне многое о Пастернаке, писал: «Многие остаются живыми чересчур долго… Но они выигрывают только годы лжи и страха…» Пастер¬нак тоже боялся. Пастернак тоже не всегда вступал в прямое про¬тивоборство с ложью. Но он переступил через свой страх, кото¬рый мог стать ложью, и, умерев, выиграл дарованные его журав¬лям долгие годы полета.

2. РОМАН О РОМАНЕ

В 1985 году Михаил Горбачев ошеломил и очаровал человече¬ство, включая даже Маргарет Тэтчер, тем, что совершенно неожи¬данно для Коммуниста Номер Один Империи Зла произнес тезис о примате общечеловеческих ценностей над классовой борьбой, что полностью опрокидывало всегдашнюю коммунистическую доктрину.

Но под гром аплодисментов, оглушивших забывчивое чело¬вечество, никто, в том числе и сам Горбачев, даже не вспомнил о том, что примерно тридцать лет назад один человек из той же самой страны, осмелившийся воплотить этот тезис в романе, был морально распят своими соотечественниками.

Я не знаю — читал ли этот роман Горбачев. Наверное, нет, и, возможно, будучи комсомольским функционером, не читая ро¬мана, даже осудил его на каком-нибудь собрании, как это было предписано «сверху». Но это не так важно.

Идеи, вброшенные в воздух человечества с опасной для их авторов преждевременностью, не напрасны. Они становятся как бы магнитами, парящими в воздухе, и постепенно притягивают к себе все больше и больше душ. Так было в римских каменолом¬нях во времена раннего христианства, так было в советских убе-жищах свободы — в крошечных кухоньках, где русская интелли¬генция зачитывалась запрещенным романом Пастернака в блед¬ных, истертых до дыр машинописных копиях.

Вдыхая роман в себя, его тайные читатели выдыхали его, и мысли романа все больше становились воздухом готовящейся к переменам России. Глоток этого воздуха, по его собственному признанию, достался и Горбачеву, когда он приехал в Москву и услышал в университетском общежитии стихи молодых поэтов одного с ним поколения, перевернувшие его прежние ортодок¬сальные взгляды.

Можно написать роман о романе «Доктор Живаго». Впро¬чем, он уже написан историей. Эпилогом этого романа о романе вполне может стать рассказ о скамейке, много лет стоявшей ря¬дом с могилой поэта на переделкинском кладбище. Скамейка бы¬ла деревянная, а ножками ее были железные трубы, вкопанные в землю. На эту скамейку благоговейно присаживались паломни¬ки, приносившие цветы на могилу, читали Пастернака по памяти. Сюда приезжали и ночью, зажигали свечу, воспетую в знамени¬том стихотворении из романа, пили вино. Скамейка эта была ме¬стом конспиративных встреч диссидентов с иностранными кор¬респондентами, идеальным укромным уголком для исповедей и казалась надежным убежищем от всевидящего глаза Большого Брата. Писательская бюрократия, исключившая Пастернака из Союза писателей, много лет сопротивлялась созданию его Дома-музея, однако, когда в конце концов музей был все-таки открыт, скамейку решили сменить за ветхостью. Каково же было потрясе¬ние тех, кто занимался ремонтом, когда в железных ножках ска¬мейки обнаружили подслушивающее устройство, а затем нашли ретранслятор на одной из прославленных трех сосен, взмываю¬щих в небо над могилой. Ретрансляция разговоров передавалась на особый подслушивательный пункт на даче одного из руково¬дителей Союза писателей, где постоянно находилась особая груп¬па из КГБ, о чем хозяин дачи, конечно, не мог не знать5.

Вот как боялись не только живого Пастернака, но даже его могилы!

Но почему? Пастернак был лишен какой 6ц то ни было по¬литической агрессивности и интересовался политикой только как историк. По характеру он был мягок, даже несколько кокет¬ливо женственен, и склонен к компромиссам гораздо более, чем к конфронтации. Он написал несколько революционно-роман¬тических поэм — о 1905 годе, о лейтенанте Шмидте. Вослед свое¬му отцу-художнику он с натуры срисовал вовсе не разоблачитель¬ный портрет Ленина:

Столетий завистью завистлив, Ревнив их ревностью одной, Он управлял теченьем мыслей И только потому — страной.

Пастернак не был «врагом социализма», в чем его обвиняли на родине, а изначально даже симпатизировал ему.

Ты рядомдаль социализма. Ты скажешь — близь! Средь темноты,

Во имя жизни, где сошлись мы, Переправляй, но только ты.

В 1934 году, во время Первого съезда писателей СССР, когда на сцену с приветствием вышла молоденькая хрупкая девушка — рабочая Метростроя, гордо держа на плече отбойный молоток как символ пролетарского труда, освобожденного от цепей капита¬лизма, Пастернак вскочил со стула и бросился к девушке, чтобы помочь ей нести такую, как ему показалось, непосильную тяжесть.

Пастернак, в отличие от Мандельштама, не писал стихов против Сталина и даже послал вождю соболезнование по поводу трагической смерти его жены, что было наименее неблагородным видом приспособленчества к жестокой реальности, которая мог¬ла не пожалеть ни самого Пастернака, ни его близких. А во время войны Пастернак воодушевленно надел военную форму Красной Армии и со всей вообразимой искренностью воспевал ее подвиги.

«Но жизнь тогда лишь обессмертишь, когда ей к свету и ве¬личию своею кровью путь прочертишь». Догадывался ли он о том, что его личная главная война будет после войны, когда ему при¬дется прочертить собственной кровью путь на страницах романа, как на заснеженных полях сражений под Москвой?

Больше, чем догадывался, — готовился к этому. Еще в ран¬них тридцатых он назвал старость Римом, требующим от актера не читки, а гибели.

Когда строку диктует чувство, Оно на сцену шлет раба, И тут кончается искусство, И дышат почва и судьба.

Старость наступила и вытолкнула его на арену — даже в ка¬кой-то степени против его собственной воли. Роман — далеко не самое совершенное, что написал Пастернак, но зато самое глав¬ное и для него самого, и для истории. Роман забраживал в нем давно, но решиться на роман, как на рискованный поступок, он сумел только после победы в войне против фашизма на волне об¬щего и собственного подъема. Отчего произошел этот подъем, казалось непредставимый после стольких предвоенных арестов и расстрелов, после дамоклова меча страха, висевшего над каж¬дой головой, после позора отступлений в начале войны? От нео¬жиданного подарка судьбы, когда, к облегчению совести многих советских людей, фашизм оказался чудовищем еще страшнее отечественного, патриотизм стал не просто приказанным свыше, а долгом и даже искренним вдохновением.

Один из героев романа Пастернака говорит другу:

«Люди не только в твоем положении, на каторге, но все ре¬шительно, в тылу и на фронте, вздохнули свободнее, всею гру¬дью, и упоенно, с чувством истинного счастья бросились в горни¬ло грозной борьбы, смертельной и спасительной… Извлеченная из бедствий закалка характеров, неизбалованность, героизм, го¬товность к крупному, отчаянному, небывалому…»

Отсюда и сам роман «Доктор Живаго» — из готовности к крупному, отчаянному…

Но выигранная война с чужеземным фашизмом постепенно становилась проигранной фашизму собственному, обманчиво при¬творяющемуся антифашизмом. Парадокс истории состоял в том, что, борясь с Гитлером, Сталин поступал не лучше Гитлера по от¬ношению к собственному народу, продолжая держать миллионы людей за лагерной колючей проволокой.

Сталин, с неожиданной сентиментальностью во время бан¬кета в честь Победы проговорившийся о вине перед собственным народом, спохватился, начал закручивать гайки, чтобы не дать людям слишком распрямиться от гордости за выстраданную ими победу. Сталину весьма не понравилось, когда ему было доложе¬но, что при появлении Анны Ахматовой на сцене Политехничес¬кого музея зал встал — ранее вставали только при его, сталин¬ском, появлении. Надо было расправиться с опасными микро-бами свободолюбия, неожиданно

Скачать:PDFTXT

одиночество, а затем в смерть. И у Мар¬тынова, и у него была ложная идея — они полагали, что, отделив левую интеллигенцию от Пастернака, тем самым спасают «отте¬пель». Но, пожертвовав Пастернаком,