своим примкнуть к ней и с ней слить свое участие. Порядок был идеальным по серьезности и са¬мой трагичности события. Все, что встречалось, и все, что встреча¬ло, молча и сурово отстранялось от пути, пока процессия слитно и мерно шла к кладбищу, возглавляемая гробом на плечах шесте¬рых. Так же тихо и сурово было, так говорили, на самом кладбище. Тем сильнее разразилась гроза, затихавшая при проходе процессии туда. Обратный путь был ознаменован другим. Люди — уставшие, разбредаясь отдельными кучками, ручейками, и потому уже не сильные — попадали в засады, в мешки, под обстрелы, под нагай¬ки, а шедшие мимо Манежа — под настоящую бойню «охотноряд¬цев» и «черной сотни», которым на подмогу пришли дворники, драгуны, жандармы и полицейские. Весь этот «оплот» царизма, по¬боявшийся показать себя процессии, распоясался, когда обратный путь процессии перестал их пугать своей сплоченной силой.
Тут — говорили потом — храбрость черносотенной своры по¬донков и их патронов, поддержанная винтовками, шашками и на¬гайками, была на высоте. Разгон безоружных людей указывал, ко¬нечно, на силу параграфов манифеста, относящихся к свободам — слова, личности и совести каждого. Это надо было, естественно, понимать как свободу действия «Союза русского народа» и «чер¬ной сотни», кои, прикрытые иконами, хоругвями и царскими портретами, находили себе охрану и содействие в оружии городо¬вых и жандармов. Только последним и были сильны эти, действу¬ющие, как гиены, «представители русского народа»; они могли безнаказанно бить стекла магазинов, бесчинствовать, избивать встречных, нападать ватагой на беззащитных. Что ни говорить, но встречи с обществом гиен куда страшнее, чем столкновение со львом, говорят аборигены. Все возможно. И посему дирекция училища решила устроить в вестибюле главного входа баррика¬ду—на всякий случай, — зная, что для черносотенцев и их патро¬нов учинить погром и дебош в здании, посещаемом совсем не только учениками училища, было бы весьма заманчивым. Барри¬када была основательна — выросла новая, из дубовых бревен, сте¬на, укрепленная такими же откосами и стойками с внутренней стороны и прорезанная небольшой — на одного человека — ка¬литкой. За такой стеной наш вечный швейцар при входе Антон, с большой окладистой бородой, чувствовал себя совершенно спо-койно. Эта стена просуществовала долго; во всяком случае, я за¬стал ее еще на месте, когда мы возвратились из Германии в 1906 году. За эту стену князю Львову — нашему директору — попало от верхнего начальства, но он, не испугавшись, только посмеивался, охраняя как можно лучше вверенное ему добро.
Октябрь проходил, наступил ноябрь, и дни проходили под знаком все растущих и крепнущих сил революции. Уже почти в открытую шли разговоры и приготовления к переходу от стачек к вооруженной борьбе с царизмом и самодержавием. Восстание на «Очакове», его героический бой с крепостными батареями, лейтенант Шмидт, гибель «Очакова», арест Шмидта, карательные экспедиции Меллер-Закомельского4, новые всеобщие стачки, во¬оружение народа — все, калейдоскопически быстро вертясь, на-полняло дни, предшествовавшие девятому валу, — его все ждали, одни с надеждами, с желанием успеха, с нетерпением, другие — в страхе, с затаившейся злобой, с опасениями…
* * *
Как всегда, в такие моменты волнений, страха и беспомощ¬ности, крайнего напряжения нервов, общей неясности ситуации любое, самое незначительное отклонение от общепринятой нор¬мы воспринимается как, по крайней мере, наказание Божие. Вся жизнь нашей семьи, как общества троглодитов в ледниковый пе¬риод, сосредоточивалась у кровати больной, у стола, на котором стояла и горела неугасимая большая керосиновая лампа «мол¬ния», кое-как обогревающая нас всех. Но — где же Борис? Куда он исчез, не сказавшись никому и не спросясь, в то время как — это всем известно — на улицах крайне неспокойно и то тот, то другой, с нашего же двора выходивший на улицу, попадал либо под обстрел, либо под копыта драгун, либо — в лучшем случае — под огневой удар нагайки — с оттяжкой! — казака.
Но Борис исчез. Он пропадал долго, и мне самому стало уже не по себе. Ему было всего пятнадцать лет, еще мальчик — а ха¬рактер у него был, слава те Господи, что у взрослого! Переубедить его иной раз было немыслимо трудно. Куда он мог сбежать? Сре¬ди стонов — Лиды в бреду, мамы в полуобморочном состоянии и отца, нервически, как черная пантера, шагавшего от двери к ок¬ну, от окна к двери, делая вид, что его ничто не смущает, что все в порядке, — он все же подошел ко мне и тихо, будто шепотом и на ухо, прошелестел: «Я иду его искать» — и пошел дальше ме¬рить комнату своими большими шагами, и опять, пройдя мимо, как корабль мимо катера, тем же шелестом: «Присмотри за ма¬мой», — и опять к двери. Но тут, к общему нашему счастью и су¬щей радости, вдруг знакомо хлопнула входная дверь, и появился в створе комнатной сам Борис, но — в каком виде! Фуражка была смята, шинель полурасстегнута, одна пуговица висела на треу¬гольнике вырванного сукна, хлястик болтался на одной пугови¬це—а Боря сиял, уже одним этим выделив себя из всей группы вокруг лампы. Из его пока еще бессвязных рассказов, более вос¬клицательных, постепенно уяснилось, что он, выйдя на Мясниц¬кую и пройдя несколько вниз к Лубянке, действительно столк¬нулся с бежавшей от Лубянки небольшой группой прохожих, в ней были и женщины, подхватившие в ужасе и Бориса. Они бе¬жали, по-видимому с самого Фуркасовского, от патруля драгун, явно издевавшихся над ними: они их гнали, как стадо скота, на неполной рыси, не давая, однако, опомниться. Но тут, у Бан¬ковского, где с ними столкнулся Борис, их погнали уже не шутя, и нагайки были пущены в полный ход. Особенно расправились они с толпой как раз у решетки Почтамтского двора, куда тщетно пытались вдавиться прохожие. Боря был кем-то прижат к решет¬ке, и этот кто-то принял на себя всю порцию нагайки, под себя поджимая рвущегося в бой Бориса. Все же и ему, как он сказал, изрядно досталось — по фуражке, к счастью не слетевшей с голо¬вы, и по плечам. Он считал нужным испытать и это — как искус, как сопричастие с теми, кому в те дни не только так попадало. Тем временем драгуны ускакали, оставив кое-кого лежащими на мос¬товой. Тут Борю кто-то увидел из наших и насильно увел во двор.
* * *
В берлинский период жизни брат мой окончательно был по¬корен музыкой Вагнера. Уже в Москве он Вагнером увлекался. С некоторых пор, когда уяснилось, что будущим брата будет му¬зыка и деятельность композитора, ему стали дарить ноты. В его шкафу красовались, в красивых изданиях, в красивых, с золотом, переплетах, клавиры некоторых опер Вагнера. Но не столько брат, сколько наша мать часто и помногу проигрывала отрывки из них, так что многое из Вагнеровых опер стало мне хорошо знакомым.
Брат играл мало, предпочитая импровизировать и что-то свое сочинять, видя себя в будущем не исполнителем, а именно композитором. Потому, не думая вовсе о развитии техники игры, он ею абсолютно не владел. Года за два до Берлина он начал брать серьезные уроки теории и гармонии у известного в Москве музы¬кального критика, теоретика и композитора Ю. Д. Энгеля5.
Тут я врываюсь в область, описанную самим братом в его «Ав¬тобиографии». Брат, однако, ни словом не обмолвился о музыке в его жизни в Берлине, потому, вероятно, что, будучи уже признан¬ным писателем, давным-давно порвав все связи с музыкой, пере¬стал придавать ей какое-либо серьезное значение в воспоминани¬ях, не считая эту область своего прошлого заслуживающей внима¬ния. Мне придется восстановить и восполнить им упущенное.
Ю. Д. Энгель, человек мягкий, бесконечной доброты, неж¬ности и товарищеского компанейства, был крайне требователен в работе, в творчестве, даже суров, придирчив и скуп на призна¬ния. Его похвалы в его критических заметках потому особо и це-нились и означали для тех, кого он не бранил, очень многое, им не высказанное. Для Ю. Д. занятия, с кем бы то ни было, означа¬ли и труд, и подвижничество, и счастье удовлетворения. Никогда занятия не спадали до дилетантизма и развлечения. Это требова¬ло пота и энергии. В занятиях брата именно этим все и было. Я не раз заставал его в большом возбуждении, раздражении и полном расстройстве за нотной бумагой, вдоль и поперек исписанной, исчерканной. Наша московская тогдашняя, в училище, комната была велика и для двоих нас. Но в такие вот минуты она станови¬лась тесной даже ему одному; бегая из угла в угол, он заполнял ее всю; что-то напевая, будто даже дирижируя, он то присаживался, то снова вскакивал в озлоблении, со мною не говоря, будто меня в комнате и совсем не было. Так бывало, и не раз. Но каково бы¬ло радостно обоим нам, когда, возвращаясь от Ю. Д. в хорошем настроении, он мог сказать мне, что ему удалось сочинить такую фугу, что даже Ю. Д. ее не очень черкал красным своим каранда¬шом! Это было равновелико похвале.
Еще в Москве я стал слышать, все чаще, имя немецкого те¬оретика музыки Римана, толстый том которого брат приносил от Ю. Д. Когда же Энгель узнал о поездке нашей в Германию, он посоветовал, то есть просто поручил, брату приобрести в Берлине такой же том теории и задачник к нему Римана, с тем что они бу¬дут оба пользоваться этими книгами и пересылать друг другу то номера задач, то исправления братниных решений. Теперь такой метод занятий широко распространен и заочное обучение имеет большой успех.
Так, обзаведясь в Берлине Риманом, брат стал методически им заниматься, и переписка с Ю. Д. шла теперь полным ходом и очень регулярно. С этих пор в разговорах брата стали звучать новые и нам не всегда понятные слова, вроде «тоника», «доминанта», «контрапункт», или еще хуже — «шифрованный бас», или уж сов¬сем странное, идущее чуть ли не от времени органа св. Цецилии, словечко «континуо»; этим «континуо» брат приводил меня в со¬вершенное ничтожество.
* * *
Книги, которыми зачитывался брат с детства его, тут же про¬читывались и мною, на три года раньше положенного. Беды в этом никакой не было, но и пользы также: мой не подготовлен¬ный еще разум не вмещал всей сути и красоты текстов. Я не могу установить, когда же я действительно читал впервые Гамсуна, произведшего на меня большое впечатление, о чем в те дни мы с братом много говорили. Тут меня интересует не моя встреча с новым писателем, а — через нее — возвращение к моему брату.
Братом самим чтение Гамсуна, Белого, Пшибышевского от¬несено к 1903 году. В «Автобиографии» брат отмечает: «…гимна¬зистом третьего или четвертого класса гимназии… я был отравлен