новейшей литературой… бредил Андреем Белым, Гамсуном, Пшибышевским…» Указание отнесено к поездке на рождествен¬ские каникулы в Петербург.
«Гимназистом третьего или четвертого класса» — тут «или» неправильно поставлено: в четвертом классе на Рождество брат лежал еще в гипсовом заключении, или если нога его уже была вынута из каменного футляра, то вряд ли кто-либо пустил его в таком еще беспомощном состоянии в самостоятельную поездку. Следовательно, весь эпизод с поездкой, с театром Комиссаржев-ской и т. д. мог состояться только в третьем, а не четвертом клас¬се гимназии, то есть на Рождество 1902 года или под Новый год, в январе 1903 года6. В это время мне было всего лишь девять лет. Трудно представить себе, что в эти годы, девятилетним, я читал
Гамсуна, да еще делился с братом моими впечатлениями… Эти мои сомнения не имели бы никакого значения и тем более инте¬реса, если бы не связывались с важным вопросом, когда же дей¬ствительно брат был в Петербурге и когда он впервые стал «зачи¬тываться и бредить» новейшей литературой.
Допустим, что в «Автобиографии» брат был более точен, чем я…
В лавке нам отвели комнатку не великих размеров; кроме кроватей и небольшого столика, в ней находился большой комод, наполненный вещами Frau Witwe, умывальный столик и, в углу, большая, почти до потолка, круглая и заключенная в черный же¬лезный кожух печка, которую я топил небольшими кирпичиками прессованного торфа. Через восемь лет, на втором курсе Училища живописи и зодчества, проходя теорию отопления, я вновь встре¬тился с такой печкой и тут впервые узнал ее техническое назва¬ние — «утермарк». В нашей комнате, по ее тесноте, никакой иной утвари не было и быть уж не могло. Над комодом, которым мы не пользовались, висела небольшая настенная полка для книг. Все, чем мы могли пользоваться из мебели в комнате, было на виду, вполне открыто. Никаких «потайных» мест, куда мы могли бы пря¬тать что-либо, не было: все, чем я или брат занимались, было друг другу хорошо известно, и никто из своей работы тайн не делал.
Вот почему я могу категорично и ответственно говорить, что новая страсть, которой было суждено отвоевать брата от музыки и тем изменить все его будущее, родилась не тут и не в те време¬на. Я могу думать и допускать, что в это время и в этой комнате могли быть брошены семена нового будущего увлечения, да и то лишь к концу нашего там пребывания, ближе к весне: выража¬лось это столь неопределенно, случайно, что тогда на себя не об¬ратило моего внимания, не настораживало и не удивляло. Тогда лишь стали появляться на полке над комодом однотипные кни¬жечки карманного типа «Universal-Verlag’a», в кирпично-корич-невых обложках, дешевого массового издания немецкой и пере¬водной литературы. С этого-то времени я и стал примечать, что брат начал увлекаться чтением немецких классиков — стихов главным образом; не знаю, где он доставал русских поэтов-совре¬менников. Я не замечал — а мог бы, конечно, — стал ли он и сам писать в это время стихи. Нет, в это время он писал только нотные знаки! Тут были и учебные упражнения, и попытки своих собст-венных композиторских работ. Главным арбитром этого времени был, конечно, он сам. В «Охранной грамоте» и в «Автобиографии» о зарождении здесь новой своей творческой линии он не упоми¬нает ничего ровно, хотя о дебюте в области музыки, о «бренча¬нии» он говорит, не скрываясь.
Сейчас, ретроспективно, предполагать, что уже тогда, в лавке, произошел этот перелом интересов, вполне допустимо. Но тогда, в дни нашей жизни там, даже появление книжек Universal-Verlag’a ничего не говорило и не давало повода что-либо мне подозревать!
Судьба этих книжек была хотя и оригинальна, но для меня не нова: он их покупал, читал, зачитывался, прочитывал — и ставил на полку, покупая новую, следующую; и так шло далее. Но коли¬чество книжек как-то не увеличивалось — старые куда-то исчеза¬ли, на что брат не роптал и даже не обращал никакого внимания, а может быть, даже сам их отдавал ученице. Если бы не такая судь¬ба их была, при отъезде из Берлина ему пришлось бы вывезти ящики книг!
Но брат никогда не был коллекционером и был чужд этому духу: «собирать» библиотеку было не в его характере.
«Коллекционером» он был однажды, и то ненадолго. Это бы¬ло, когда детьми мы собирали марки. Но впоследствии я не могу припомнить его «собирателем»: впрочем, в его характере были черты, нужные любому коллекционеру. Например, его гербарий, который он составлял как гимназическое задание; папка, в кото¬рой хранились большие белые листы фильтровальной бумаги с превосходно разложенными образцами кустов и веток кустар¬ников, с определенными «по Ростовцеву» названиями, поражала своей внешней красотой и методикой дела. Я уже отмечал выше сбор палеонтологических находок во время гимназических экс¬курсий на обрывы Москвы-реки. Но все же это были эпизодиче¬ские сборы. Коллекций же в настоящем смысле у него не было никаких, и, по существу, он всегда был врагом этого дела. Комна¬та его, уже в юности, поражала строгостью простоты и пустоты: стол, стул и полка для книг — никаких картин и украшений.
Таким он оставался во все — разные — периоды жизни, и иным я его никогда не видел.
* * *
С некоторых пор, примерно со времени перехода брата с юридического факультета на филологический, мы стали приме¬чать, что брат будто бы как-то от семьи отрывается, еще не на¬прочь, но достаточно явно. Казалось, он скрывал от нас что-то, служившее, быть может, причиной расхождения, — что-то, что нам знать не положено. Такое его поведение нас настораживало, вернее даже — обижало. Потом оно стало нас и огорчать, и сер¬дить, что вызывало подчас ненужные вспышки. Стало ясно, что измениться положение уже не может. Вместе с тем — что было на¬иболее непонятным, усложняющим общее положение — его го¬рячая любовь ко всей семье, а к матери — особливо, не только не спадала, но, при его отходе, еще более возрастала. Отпадение от семьи причиняло ему самому — в этом он признавался мне не раз в свое оправдание — большое страдание.
Нынче совершенно просто и легко все сказанное понять и толком объяснить, зная многое, тогда от нас скрытое. Сегодня вполне естественное тогда казалось противоестественным и обо¬рачивалось в некий бездушный и жестокосердный эгоизм его, по-русски сказать — в его жалкое себялюбие. Холодное и жестокое — относительно матери, — оно более всего возмущало отца. Как ча¬сто судьбы людей распознаются слишком поздно! Как часто люди сами осложняют свои судьбы, вторя своими неверными шагами и поступками античной неумолимой мойре!
Если бы мы могли хотя бы подозревать о драматизме перело¬ма в его творческой жизни! Но кто знал тогда об этом? Как стран¬но, что память моя не всегда сохраняет следы обстоятельств, ко¬торые впоследствии надо бы восстановить. Их мучительно при¬поминаешь, заставляешь себя — тщетно — что-то вспомнить, стараешься через хронологию за что-то ухватиться — да не тут-то было! Да, мой брат кончил гимназию в 1908 году. В это время мы жили еще на Мясницкой, я был пятиклассником. Перебрались же мы на Волхонку в 1911 году, через три года. Что заполнило со¬бою эти три последних года на Мясницкой? Не может же быть, чтобы так-таки ничего не произошло, что не привлекало бы к се¬бе моего внимания, да еще настороженного, к брату? Мы продол¬жали жить с ним в одной комнате, занятой нами еще в 1901 году, как в одной же комнате, рядом, жили сестры. Наш общий стол — под висячей, на роликах с противовесом (грузилом — кучка дро¬би), электрической лампой под зеленым жестяным абажуром — разделяет сферу наших жизней и деятельности. Впрочем, брат уже давно стал чаще пропадать в гостиной, где стоял рояль; отту¬да доносились звуки его упражнений. Они еще долго продолжали звучать. Что изменилось в брате? Ничего! А ведь об этом-то брат впоследствии в «Охранной грамоте» и записал, что «тщательно скрывал от друзей», я же добавлю — и от семьи — свои «признаки нового несовершеннолетия»*. Как хорошо сказано! Да, да, он так тщательно скрывал их, что даже я, сидящий за одним с ним сто¬лом, живший с ним бок о бок, ни о чем подобном и не подозревал!
Меня часто спрашивают, глядя выжидательно в глаза, когда же Борис стал действительно писать стихи, надеясь от меня-то получить точный и исчерпывающий ответ. Увы, увы! Как на во¬прос ответить, когда сам автор так тщательно ото всех скрывал эту пору? Ведь даже в «Охранной грамоте» он не уточняет этой да¬ты, ни разу ее не называя.
Отрывок, относящийся к встрече со Скрябиным, где решалась его судьба композитора и музыканта, кончается тем, что «на другой день» брат «и исполнил» совет Скрябина перевестись с юридичес¬кого на филологический, на философское отделение. Перевод был осуществлен в 1909 году. Никаких намеков на возможность начала стихописания мы пока еще не находили. В отрывке, относящемся по смыслу текста уже к переходу на 1910 год, мы читаем признание, что «музыка, прощание с которой я только еще откладывал, пере¬плеталась у меня с литературой…» Здесь важны слова «я только еще откладывал». Изменил же мой брат музыке только ради филосо-фии, а не литературы. Ведь потому-то он и оказался летом 1912 го¬да в Марбурге. «Музыка… переплеталась у меня с литературой». С литературой, но не с поэзией, — это существенно! Литературой, упомянутой здесь братом, было его увлечение прозой — А. Белым, затем Стендалем (через К. Локса) или Конрадом и Джойсом (через С. П. Боброва). О стихах или о стихотворчестве брата мы ничего еще не слышим даже по «Охранной грамоте» тех времен. Даже упо¬миная о кружке «Сердарды» (то есть о 1910-1911 гг.), он вспомина¬ет, что принят был туда «на старых правах музыканта»…
Записав эти слова, я неожиданно задумался. Я вдруг ясно ощутил, что начала стихотворной деятельности брата следует ис¬кать в том периоде его жизни, когда он окончательно от нас ото¬рвался, начав жить на отлете7. Когда мы перебрались на Волхонку, где ему была обеспечена жизнь в семье, он предпочел одиночество, снимая комнату в близлежащих переулках — то в Гагаринском, с бульвара, то в Лебяжьем, с Ленивки, то в Савеловском, что с Ос¬тоженки. Его обособленная жизнь была нам огорчительна и при¬писывалась нами, по своей непонятности, совсем иным потреб-ностям, — ему же такая свободная жизнь была наинадежнейшей гарантией: прячась от всех, особенно же от нас, наилучшим обра¬зом заниматься тем, что «тщательно скрывал от друзей», то есть стихотворчеством. Прибавлю к этому и то, что все новые лица и