уже женат на сест¬ре Наты Вачнадзе — Кире Георгиевне Андроникашвили. У них был трехлетний сын Боря, очень черненький, за это его прозвали Жу¬ком. Мы сидели у них, как вдруг подъехала машина и из нее вышел какой-то военный, видимо приятель Пильняка, называвшего его Сережей. Этот человек сказал, что ему нужно увезти Пильняка на два часа в город по какому-то делу. Мы встали и ушли.
Рано утром прибежала к нам Кира Георгиевна и сообщила, что Пильняка арестовали и всю ночь у них шел обыск38. Она бы¬ла уверена, что вскоре и ее заберут (тогда без жен не брали)39, и хотела отдать ребенка своей матери. Она не могла понять, поче¬му этот Сережа, с которым Пильняк был на «ты», не предъявил ордер на арест и увез его тайком. Из окна утром я видела, как де¬лали обыск в гараже и конфисковали вещи.
Все это было ужасно, и с минуты на минуту я ждала, что возь¬мут и Борю. Напротив нашей дачи жили Сельвинские и Погоди¬ны. Мы все ежедневно, после ареста Пильняка, ждали, что и нас всех арестуют.
Наступил 37-й год. Из Грузии пришли страшные вести: заст¬релился Паоло Яшвили40. Описать трудно, что творилось в нашем доме. Когда до нас дошли слухи о причинах самоубийства Яшви¬ли и об аресте Табидзе41, Боря возмущенно кричал, что уверен в их чистоте, как в своей собственной, и все это ложь. С этого дня он стал помогать деньгами Нине Александровне Табидзе и при¬глашал ее к нам гостить. Никакого страха у него не было, и в то время, когда другие боялись подавать руку жене арестованного, он писал ей сочувственные письма и в них возмущался массовы-ми арестами.
В Переделкине арестовали двадцать пять писателей. Мы дру¬жили с Афиногеновыми, которых очень любил Боря. Афиногено¬ва исключили из партии, и его семья с минуты на минуту ждала его ареста. Все боялись к ним ходить. Боря, гордо подняв голову, продолжал бывать со мной у них. Меня поражали его стойкость и бесстрашие. Он говорил тогда, что это — стихия, при которой неизвестно, на чью голову упадет камень, и поэтому он ни ка¬пельки не боится; что он будет писать прозу неслыханного поряд¬ка и с удовольствием разделит общую участь.
При встрече с писателями он не боялся возмущаться массо¬выми арестами, а я по ночам просыпалась в ужасе, не сомневаясь, что очередь дойдет и до нас. В 1937 году я забеременела. Мне очень хотелось ребенка от Бори, и нужно было иметь большую силу воли, чтобы в эти страшные времена сохранить здоровье и благополучно донести беременность до конца. Всех этих ужасов оказалось мало. Как-то днем приехала машина. Из нее вышел че¬ловек, собиравший подписи писателей с выражением одобрения смертного приговора военным «преступникам» — Тухачевскому, Якиру и Эйдеману. Первый раз в жизни я увидела Борю рассвире¬певшим. Он чуть не с кулаками набросился на приехавшего, хотя тот ни в чем не был виноват, и кричал: «Чтобы подписать, надо этих лиц знать и знать, что они сделали. Мне же о них ничего не известно, я им жизни не давал и не имею права ее отнимать. Жиз¬нью людей должно распоряжаться государство, а не частные граждане. Товарищ, это не контрамарки в театр подписывать, и я ни за что не подпишу!» Я была в ужасе и умоляла его подписать ради нашего ребенка. На это он мне сказал: «Ребенок, который родится не от меня, а от человека с иными взглядами, мне не ну¬жен, пусть гибнет».
Тогда я удивилась его жестокости, но пришлось, как всегда в таких случаях, ему подчиниться. Он снова вышел к этому чело¬веку и сказал: «Пусть мне грозит та же участь, я готов погибнуть в общей массе». И с этими словами спустил его с лестницы.
Слухи об этом происшествии мгновенно распространились. Борю вызывал к себе тогдашний председатель Союза писателей
Ставский. Что говорил ему Ставский — я не знаю, но Боря вер¬нулся от него успокоенный и сказал, что может продолжать нести голову высоко и у него как гора с плеч свалилась. Несколько раз к нему приходил Павленко, он убеждал Борю, называл его хрис¬тосиком, просил опомниться и подписать. Боря отвечал, что дать подпись — значит самому у себя отнять жизнь, поэтому он пред¬почитает погибнуть от чужой руки. Что касается меня, то я про¬сто стала укладывать его вещи в чемоданчик, зная, чем все это должно кончиться. Всю ночь я не смыкала глаз, он же спал мла¬денческим сном, и лицо его было таким спокойным, что я поня¬ла, как велика его совесть, и мне стало стыдно, что я осмелилась просить такого большого человека об этой подписи. Меня вновь покорили его величие духа и смелость.
Ночь прошла благополучно. На другое утро, открыв газету, мы увидели его подпись среди других писателей!42 Возмущенью Бори не было предела. Он тут же оделся и поехал в Союз писате¬лей. Я не хотела отпускать его одного, предчувствуя большой скандал, но он уговорил меня остаться. По его словам, все страш¬ное было уже позади, и он надеялся скоро вернуться на дачу. При¬ехав из Москвы в Переделкино, он рассказал мне о разговоре со Ставским. Боря заявил ему, что ожидал всего, но таких подлогов он в жизни не видел, его просто убили, поставив его подпись.
На самом деле его этим спасли. Ставский сказал ему, что это — редакционная ошибка. Боря стал требовать опровержения, но его, конечно, не напечатали.
С этого момента у него начался раскол с писательской сре¬дой. У нас стало бывать все меньше и меньше народу, и дружба со¬хранилась только с Афиногеновыми, которые были, так же как и мы, в опальном положении.
Из-за всех этих переживаний и боясь за будущего ребенка, мы переехали в город. К этому всему еще добавились огорчения, связанные с болезнью Адика. Дело в том, что, когда ему было де¬сять лет, он любил показывать разные физкультурные фокусы ре-бятам. Однажды он влез на лыжах на крышу нашего гаража и стал прыгать оттуда. Один из прыжков оказался неудачным, и Адик сел на кол от забора. Он страшно закричал, я тут же схватила его и посадила, не раздевая, в таз со льдом. Постепенно он стал успо¬каиваться, и, когда острые боли прошли, я его раздела. Место ушиба было все черное. Я вызвала из детского туберкулезного са¬натория врача Попова, и он прописал ему полный покой, преду¬предив, что такие ушибы часто кончаются туберкулезом позво¬ночника. Зная живой характер Адика, он велел его запереть на ключ и привязать к кровати.
Не доверяя Попову, я повезла Адика в Кремлевскую больни¬цу, к которой мы были тогда все прикреплены. Там сказали, что все органы целы и я могу не удерживать его от спорта, которым он очень увлекался. Но слова Попова мне грезились по ночам, и я очень волновалась.
Вначале с Адиком было все благополучно, и ему разрешили ходить в школу, но осенью 37-го года он (когда ему было двенад¬цать лет) стал себя плохо чувствовать, бледнеть и хиреть. С ним было трудно: он был очень живой по характеру и неудержимо тя¬нулся ко всяким физическим занятиям. Он и Стасик были совер¬шенно разные по характеру. У Стасика довольно рано проявились большие способности к музыке. В общую школу мы его пока не отдавали, и он учился в музыкальной школе Гнесиных. Он делал большие успехи, в десять лет он уже участвовал в концертах в му-зыкальной школе. Занимался он с преподавательницей Листо¬вой, удивительно умевшей подойти к детям.
31 декабря 37-го года я почувствовала приближение родов. Новый год мы сговорились встречать у Ивановых в Лаврушин¬ском. Но в семь часов вечера Боря отвез меня в больницу имени Клары Цеткин. Это было привилегированное учреждение, пала¬ты были на одного человека, и на каждом столике стоял телефон. Боря звонил мне очень часто, и часов в десять вечера я попроси¬ла его забрать меня домой и дать встретить Новый год: как мне кажется, я буду рожать через два-три дня. Он сказал, что я сошла с ума, и велел мне лежать спокойно. Как только он повесил труб¬ку, я почувствовала, что он был прав. Ровно в двенадцать под бой часов родился сын Леня. Это произвело сенсацию в больнице: за сорок лет ее существования такого случая еще не было. Ровно в двенадцать, когда я была еще в родилке, в палате раздался зво¬нок: звонил Боря, желая поздравить меня с Новым годом, и няня сообщила ему радостную весть о рождении сына.
На другой день я получила от Афиногенова громадную кор¬зину цветов с приложением вырезки из «Вечерней Москвы»43, где рассказывалось об этом удивительном происшествии.
Может быть, я не стала бы всего этого описывать, если бы это обстоятельство не сыграло в дальнейшем важную роль. Дело в том, что регистрировал сына Боря и по-мужски сделал большую ошибку, записав 37-й год рождения вместо 38-го, то есть мальчик по метрике оказался на год старше, чем есть. Заранее было решено, что, если родится девочка, ее назовут Зинаидой, а если мальчик, то он будет назван в честь деда Леонидом.
После рождения сына мы продолжали жить в Лаврушин¬ском. Аресты не прекращались, и Боря в этой страшной атмосфе¬ре не мог ничего писать и бросил работу над задуманным боль¬шим романом, который был начат в 1936 году, на семьдесят треть¬ей странице. Его старые стихи не переиздавались, и нам жилось до того трудно, что я взялась за переписку нот. Это было утоми¬тельно, так как маленький ребенок отнимал много сил. По пред¬ложению Немировича-Данченко Боря стал переводить для Худо¬жественного театра «Гамлета». Театр расторг договор с Радловой на перевод «Гамлета» и взял перевод Пастернака. Он читал его во МХАТе, перевод понравился, и пьесу приняли к постановке. Уже шли репетиции, были готовы костюмы, вот-вот должна была со¬стояться премьера. Ливанов, игравший Гамлета, был очень увле¬чен работой, но он же ее и погубил: на одном из приемов в Крем¬ле он спросил Сталина, как тот понимает Гамлета и как он реко¬мендует его играть. Сталин поморщился и сказал, что вообще не стоит ставить «Гамлета», так как он не подходит к современности. Эта реплика Сталина привела к тому, что пьесу сняли с репертуа-ра44. Но «Гамлета» издали в Гослитиздате, а потом в Деттизе, и это поддержало нас материально. Редактором перевода был М. М. Мо¬розов, который всячески его пропагандировал и побуждал Борю делать другие переводы Шекспира. Положение было трудным и в материальном и в моральном отношении, и Боря продолжал работу над Шекспиром.
Летом 1940 года мы