Скачать:PDFTXT
Полное собрание сочинений в одиннадцати томах. Том 11. Воспоминания современников о Б. Л. Пастернаке

имена, до того времени не появлявшиеся еще на его горизонте, со времени Волхонки стали все чаще звучать, а их носители появ¬ляться и у нас вместе с ним. Ни С. Н. Дурылин, ни Костя Локс, ни С. П. Бобров не существовали еще на Мясницкой. Мне сейчас стало ясно представляться, что действительно в этом смысле год 1911-й был для него годом перелома и перестройки всей его жиз¬ни. То, что ранее было лишь случайным или спорадической «пер¬вой пробой» (в «Охранной грамоте» — «стихотворные опыты»), началом деятельности считать никак нельзя. Вспомним: в годы гимназии брат неплохо рисовал, от случая к случаю, не испытав тяги внутренней потребности; так, возможно, было и с музыкой; может быть, и с философией. Со стихотворчеством было совсем иначе. Говоря в «Охранной грамоте» о 1912 годе, брат пишет: «Я ос¬новательно занялся стихописанием. Днем и ночью, и когда при¬дется, я писал…» Тут слова «и когда придется» вставлены, чтобы указать, что основательное занятие стихами все же еще не было постоянной его потребностью. Этим словом брат обозначит свое стихописание позже, рассказывая о лете 1913 года, в «Молодях»: «Здесь я обосновал свой рабочий угол. Я… писал стихи (уже) не в виде редкого исключения, а часто и постоянно, как пишут… музы¬ку…», то есть как проводят рабочую дисциплину, как «Studio»; так профессионалы-музыканты играют ежедневно и по многу часов.

Так вот: именно эти «признаки нового несовершеннолетия» я и сгребал в кучу при уборке комнаты в августе 1911 года, о них ничего еще не зная и не понимая. Результат уборки был разобран, и раскрыты содержание и значение находки, племянником, лишь недавно. Так он смог дать этим «признакам» их новое и истинно второе рождение.

Жозефина Пастернак

ВОСПОМИНАНИЯ СЕРЕБРЯНАЯ СВАДЬБА

Приближался день золотой свадьбы родителей. Я размышля¬ла о том, каким желанным поводом это было бы для торжествен¬ного празднования юбилея в Москве или даже в предгитлеров-ском Берлине. И невольно мысленно переносилась в далекое прошлое, ко дню их серебряной свадьбы в Москве… Помню, как съехались родные из Петербурга, из Одессы, из Касимова. Всех не поместишь у нас на Волхонке, но все же — какая теснота, но и какое оживление в квартире. Помню: с кузиной Еточкой1 не-делями мы бегали по магазинам, стараясь найти белые туфли без каблуков (мама ужаснулась бы, если бы девочки появились в ту¬фельках на каблуках). Помню, как мы, дети, готовили несложные самодельные подарки. И помню тот февральский день — то, как с утра стали приходить, как называют их в старинных книгах, ви¬зитеры; как гостиная и другие наши комнаты стали переполнять¬ся гиацинтами и мимозами, гвоздикой и ландышами, лилиями, розами, — все больше поздравлений, телеграмм. Помню, как ста¬ли переставлять мебель для вечера, отодвигать к стенам мешавшие вещи в самой большой комнате — папиной мастерской, как уста¬новили два-три стола, превратившихся в один длинный — для ве¬чернего пиршества. Квартира была мала, и потому к обеду остава¬лись только родные и близкие друзья. И как отец («не люблю я празднеств этих») поглядывал на маму, боялся за ее сердце, за пе¬реутомление. И помню: Боря накупил и разбросал по сиявшему сервировкой и закусками обеденному столу пучки первых в этом году фиалок. Раздавались тосты, речи, веселые голоса, искрилось шампанское. После обеда Генриетта Петровна2 села за рояль, папа раза два прошелся в каком-то марше по гостиной со своей уста¬лой, смущенной женой. Но, в общем, не танцевали. Молодежи было мало, а люди, которым было за сорок, в те времена не пуска¬лись в пляс. Но в середине гостиной первая Борина любовь Ида Высоцкая старалась научить Федю3 сложным фигурам входивше¬го в моду танго, и Федя, которому казалось, что он понял танец, выделывал ногами такие кренделя, что все кругом хохотали…

Февраль 1914 года… Впоследствии отец запечатлел утро того дня на большом холсте. Декоративная эта картина, особенно поразившая молодых художников сложностью задачи — красоч¬ный большой групповой портрет, — часто бывала на выставках и в Москве, и за границей и приобретена в 1979 году Государст¬венной Третьяковской галереей в Москве.

PATIOR*

Когда я в 1921 году покидала Москву для недолгого пребыва¬ния в Берлине, меня осыпали целым дождем поручений, просьб и советов. Не помню прощальных слов родителей, все, что они

* Patior, passus sum, pati — терпеть, переносить, страдать (лат.).

тогда говорили, было стерто болью расставания с ними. Позабы¬ты и просьбы и поручения друзей и знакомы^, их я постаралась выполнить как могла лучше, достигнув места назначения. Из все¬го, что говорилось вокруг моего близкого отъезда за границу, я, конечно, немногое могу вспомнить. Одно из этого, немногого, сохранившегося в памяти, может послужить введением к следую¬щим страницам.

Я имею в виду настоятельный совет моего брата Бориса: буду¬чи за границей, познакомиться с произведениями Марселя Прус¬та. Брат говорил о книгах, которых в то время нельзя было достать в Москве. Пруст возглавлял их список.

Первая книга — «А la recherche du temps perdu»* — меня оше¬ломила. Пруст был откровением. Но то ли я тогда не смогла до¬стать следующий том, или по какой-то иной причине, с тех пор забытой, чтение не продолжалось. Не ранее прошлого года — больше чем через сорок лет после того, как Борис назвал Пруста величайшим из всех тогда живших писателей, — смогла я проник¬нуть в сущность ошеломляющего прустовского творения. Теперь я читала его книгу за книгой, плененная самим ведением сюжета, неудержимо влекомая в глубь его устремлений и страстей, жадно глядя вперед и вперед, пока не дошла до конца. И тут, словно в свою очередь, Пруст, казалось, принуждал меня заговорить о моем брате. <...>

* * *

«Можно мне бросить это на пол?» — Борис держал в руке би¬лет, нерешительно глядя на меня. «Ну конечно, почему же нет?» — «Здесь так чисто всюду… и на улице. Так опрятно. Я подумал, я ду¬маю, должно быть, это воспрещено…» Мы стояли с ним в боль¬шом холле одной из станций берлинской подземной дороги. Вот как это случилось. Летом 1935 года, в Мюнхене, семья наша полу¬чила известие, что в такой-то день Борис пробудет несколько ча¬сов в Берлине по дороге в Париж4. Родители в это время были у нас, в Мюнхене, и так как чувствовали они себя не совсем здоро¬выми и не могли нам сопутствовать, муж мой и я отправились в Берлин одни. Поездку мы совершили ночью и утром прибыли в берлинскую квартиру родителей. Какой печальной и пустынной выглядела она без них! Спустя немного прибыл и Борис, в такси,

* «В поисках утраченного времени» (фр.).

с Бабелем, сопровождавшим его в этой поездке. Бабель скоро ушел, мы должны были встретиться в посольстве позже. Не по¬мню ни первых слов брата, ни приветствия, ни того, как обняли мы все друг друга: все это как бы затмилось странностью его по¬ведения, манер. Он держал себя так, словно какие-то недели, а не двенадцать лет были мы в разлуке. То и дело его одолевали слезы. И одно только желание было у него: спать! Ясно было, что он — в состоянии острой депрессии. Мы опустили занавеси, уложили его на диван. Скоро он крепко заснул. Прошло два часа, три, ма¬ло времени оставалось до его отъезда, а мы еще и не поговорили… Когда Борис проснулся, он, казалось, был в чуть лучшем состоя¬нии, хотя опять все жаловался на бессонницу, которая, видимо, мучила его последние месяцы. И тогда мы услышали от него сле¬дующую историю. Борис лечился в одном подмосковном санато¬рии. Однажды раздался телефонный звонок: «Вы едете за грани¬цу, на конгресс писателей», — сказали ему. «Я не поеду, — ответил он, — как я могу, если и по московским улицам ходить не в состо¬янии? Я болен!» Со всей горячностью, ему свойственной, со всем упрямством больного человека он отказывался двинуться куда бы то ни было из санатория, даже узнав, что решение послать его в Париж принято в Кремле. В конце концов ему пришлось сдать¬ся, и последнее его оправдание, что ему не во что одеться, было снято неким должностным лицом, которое поводило его по мос¬ковским магазинам, купило ему наспех шляпу, пару рубашек, ко¬стюм, не слишком хорошо сидевший, и так далее.

— И вот, — закончил Борис, — я должен ехать на этот кон¬гресс, но я неспособен говорить, — как мне в таком состоянии появиться на трибуне?

Почему пожелали, чтобы он принял участие в конгрессе, за¬седания которого уже кончались? Должны были быть серьезные причины для столь внезапного решения — спешно послать его туда. Как бы то ни было, звучало все это фантастично.

Мы старались убедить Бориса остаться на ночь в квартире родителей и продолжить поездку утром. Под конец решили ехать в советское посольство и там выяснить, может ли он провести ночь в Берлине.

Мы поехали подземкой, и там-то, указывая на холодный се¬рый пол станции, Борис задал мне вопрос: куда можно положить использованный билет? Было бы, однако, ошибочно приписы¬вать эту скрупулезность в подобной мелочи только натянутым нервам, — Борис всегда и во всем отличался доведенной до край¬ности корректностью. В собственной своей жизни и с собствен¬ной своей жизнью он мог поступать как ему заблагорассудится, мог принимать решения под действием мгновения или ставить друзей в тупик неожиданными поступками. Но за пределами соб¬ственной жизни он никогда не стал бы ничем нарушать установ¬ленный порядок, обычаи общественные или национальные. Ему ненавистна была самая мысль что-то навязать, чем-то обидеть, — одним словом, причинить кому-либо неприятность.

В посольстве мы узнали, что конгресс почти окончен, что моему брату остается ровно столько времени, чтобы появиться лично и сказать несколько слов на заключительном заседании; не может, следовательно, даже стоять вопрос о его ночном отды¬хе в Берлине. Никакие попытки моего мужа выступить на защиту Бориса, никакие указания на его нервное истощение не помогли: нас уверили, что нам нет нужды тревожиться, так как все должное внимание ему будет оказано.

Из посольства мы направились на Фридрихштрассе, на вок¬зал, откуда шел поезд в Париж. По дороге, так как до отъезда еще оставалось время, зашли в какую-то гостиницу — видимо, чтобы перекусить. Не помню. Не помню я и название гостиницы, одной из тех, не имеющих примет, чей зал заполняют случайные посети-тели. Забыла, когда именно мы расстались с Бабелем. Все, что я помню, — это Борис, его лицо, затуманенное печалью, его голос, то жалобный, то внезапно повышенный, так напоминающий о старых днях. Мой муж ушел на вокзал, что-то уточнить. Мы не замечали ни людей, ни их шума вокруг. Борис наконец разгово¬рился. Стараясь подавить

Скачать:PDFTXT

имена, до того времени не появлявшиеся еще на его горизонте, со времени Волхонки стали все чаще звучать, а их носители появ¬ляться и у нас вместе с ним. Ни С. Н.