он так же вот сразу, отвлекаясь от всего мелкого, забрасывает тебя темами, суждениями, вывода¬ми — все у него приобретает очертания значительного и настоя¬щего. Он не читает газет — это странно для меня, который дня не может прожить без новостей. Но он никогда бы не провел време¬ни до двух часов дня, как я сегодня, — не сделав ничего. Он все¬гда занят работой, книгами, собой… И будь он во дворце или на нарах камеры — все равно он будет занят, и даже, м. б., больше, чем здесь, — по крайней мере, не придется думать о деньгах и за¬ботах, а можно все время отдать размышлению и творчеству…
На редкость полный и интересный человек. И сердце тя¬нется к нему, потому что он умеет находить удивительно чело¬веческие слова утешения, не от жалости, а от уверенности в лучшем. И это лучшее наступит очень скоро — тогда, когда вы вплотную войдете в свою работу, начнете писать и позабудете обо всем, кроме этого. <...>
За что же пьют? За четырех хозяек. За их глаза, за встречи в мясоед. За то, чтобы поэтом стал прозаик И полубогом сделался поэт.
В разгаре ужин. Вдруг, без перехода:
«Нет! Тише! Рано! Встаньте! Ваши врут! Без двух!..
Без возражений!.. С Новым годом!»
И гранных дюжин громовой салют.
(«Спекторский»)
Где-то и как встречу я Новый год? Будет ли гореть костер пе¬ред домом на снегу и найдутся ли друзья, с которыми можно бу¬дет выпить за новое счастье совсем, совсем новой жизни?
Да, найдутся, да — будет гореть костер…
Перед этим еще будут дожди и холода, морозы и одиночест¬во — но Новый год должен быть радостной встречей именно НОВОГО! Что-то я запишу тогда? И какие еще случатся события, которые вернут меня жизни искусства. <...>
На жилище свое я смотрю как на временное, и потому не хо¬чется ни пересаживать молодых яблонь, ни готовить землю для ого¬рода к весне, весной надо уезжать далеко… это хорошо, что у меня уже нет ни следа привязанности к Москве, даче, всем знакомым ме¬стам и людям… Люди почти все оказались не теми. Один Пастер¬нак — развернулся передо мной во всей детской простоте человече¬ского своего величия и кристальной какой-то прозрачности. Он ис¬кренен до предела — не только с самим собой, но со всеми, и это — его главное оружие. Около таких людей учишься самому главно¬му — умению жить в любых обстоятельствах самому по себе. 24/IX
Для романа — обязательно о двух человеческих типах: Пас¬тернак и Киршон. К-н — это воплощение карьеризма в литерату¬ре. Полная убежденность в своей гениальности и непогрешимос¬ти. До самого последнего момента, уже когда он стоял под обст¬релом аудитории, — он все еще ничего не понимал и надеялся, что его-то уж вызволят те, которые наверху. Потом, уже после ис¬ключения, — ходил с видом таким, что вот, мол, ни за что обиде¬ли ч-ка… Он мог держаться в искусстве только благодаря необы¬чайно развитой энергии устраивать, пролезать на первые места, бить всех своим авторитетом, который им же искусственно и со¬здавался6. <...>
И — второй образ. Пастернак… Полная отрешенность от ма¬териальных забот. Желание жить только искусством и в его пульсе. Может говорить об искусстве без конца. Сегодня пришел к нему поздно — вся дача в огнях, никто не откликается, — оказывается, к нему пришел молодой поэт и они говорили о стихах — сидя за пустым столом, ни чая, ни вина, — и свет он забыл погасить в дру¬гих комнатах, где засыпали дети, — он сидел, как всегда, улыбаю¬щийся, штаны были продраны на коленке — все равно ему, лишь бы мысли были целы и собраны. Но днем — идя купаться, он убе¬жал от нас в кусты и оттуда показывал на стаи журавлей в небе, желая отвлечь внимание от дырки на коленке, — как будто с тако¬го расстояния можно было что-либо заметить…
Он ненавидит поездки в город, ему бы поскорее к письмен¬ному столу, за лист бумаги, сесть и писать, писать и думать и раз¬говаривать с собой — и зачем думать 6 деньгах на следующий ме¬сяц, когда они есть на сегодня, — значит, можно не думать о них и только о любимой своей работе.
Эта отрешенность от всего остального — от газет, которых он никогда не читает, радио, зрелищ, ото всего — кроме своего мира работы — создает ему такую жизнь, которой не страшны никакие невзгоды… Жена уже отказывалась чинить штаны, они разлеза¬лись под иголкой, но нет-нет, он не хотел с ними расставаться, еще можно носить, он к ним привязан, в сундуке лежит новая пара брюк, последняя, правда, но не надо, ему нравятся и эти серые, мятые, но чистые, в заплатках брюки — он не дает жене употре¬бить их на тряпку для мойки полов.
Он добр и человечен, он никому не завидует, он искренне ра¬дуется каждой самой маленькой удаче поэта и скорбит, когда ви¬дит, что они жертвуют строгостью форм и мастерством — для лег¬кого хлеба и дешевой славы. Он страшно строг к себе, чересчур… у него есть вариации — одна из них — подражательная… «на бере¬гу пустынных волн» начинается она — и какой чеканный и про¬стой стих льется из-под пера — а ведь это подражание, он мог бы иметь такой легкий хлеб очень скоро и жить припеваючи… нет, он живет, натягивая едва-едва, не позволяя себе ничего, и счастлив своей работой, умением уйти ото всего и радоваться возможности выкупаться в ручье, потом посидеть на траве, посмотреть кругом — впитать все в себя и возвратиться домой отягченным образами, как пчела после сытой добычи, в улей… Он страдает и любит людей, но не плаксивой сентиментальностью, в нем живет настоящий юмор большого человека, умеющего прозревать грядущее, отде¬лять от существа — шелуху, он думает очень просто, говорит слож¬но, перебрасываясь, отступая, обгоняя сам себя, — надо привык¬нуть к его манере разговаривать, и тогда неисчерпаемый источник удовольствия от подлинной мудрой беседы мастера человеческих душ — для каждого, с кем он говорит… Так, верно, древние греки, гуляя по Акрополю, философствовали и искали истину, оттачива¬ли мысли и обретали форму искусства — будь то стихи, драма или архитектура… Пастернак — неповторимое явление жизни, и как счастлив я, что могу быть близко с ним и слушать его часто.<...>
25/IX
Долго не мог понять — почему не понравился в романе Пас¬тернака образ тающей кучки снега, как лебедя, выгибающего шею. Потом осязательно понял — именно потому, что образ си¬лен только тогда, когда он расширяет понятие по сравнению с тем, которое заключено в слове, а не сужает его. Но куча снега сама по себе гораздо шире (чаще встречается, обычнее, заметнее), чем шея лебедя, ее можно увидать разве в зоосаду. Оттого этот об¬раз и не впечатляет. А вот у Бунина одностволка — тяжелая, как лом. И тот, кто никогда не подымал одностволки, — все равно сразу поймет ее предметность через это сравнение. Вот как надо добираться до впечатляемости образа.
26/IX
Еще не умею, как Пастернак, не читать газет или не ждать новостей… И когда услыхал по радио, что результаты переписи оказались дефектными и перепись будет проведена снова, — сердце сжалось! Значит, и тут — не без вражеской руки. И сколь-ко сотен миллионов рублей пропало зря, сколько труда и энергии истрачено напрасно, направлено руками врагов в ложную сторо¬ну… Думал об этом долго, не мог уснуть, досадовал на себя, что ночь проходит, — зато и проспал до 11 часов… 3/XI
<...> Пастернак все еще ходит и купается. Это как символ, он каждый день очищает тело и душу вместе с ним, он сидит и меч¬тает, он читает на ходу своего Маколея, он — живой образец тако¬го вот жизненного стоицизма… Но не аскетизма. Нет. <...>
8/XI
Сегодня ездили в город — обратно насилу вернулись; корот¬кое замыкание пережгло все лампы, нельзя было завести машину, нас завели с буксира, поехали, потом снова остановились, снова с буксира и наконец, вырвавшись на шоссе, доехали без приклю¬чений, не спеша, чтобы хватило бензина. Приехали в темноту — не горел свет. Так, сидя при скудной лампочке за бутылкой испан¬ского вина, встретили с Пастернаками праздник…
Для нас было ясно — страна в этом году встречала праздник деловито, почти серьезно, размах празднества выражался не в ук¬рашениях, а в значении пройденных лет и в моменте, который мы переживаем. <...>
<...> А пока — мы сидим, пьем вино, тихо говорим, подыма¬ем в полутьме тост за наше время, за наше сближение, за то, что¬бы всегда оставаться самим собой и смотреть ясными глазами вперед… Он не ездил в город, он читал своего Маколея при свете свечи и потом зашел к нам, посидеть, перекинуться мыслями — их у него всегда много, всегда они удивительно полноводные, чистые… Странный вечер. Полутьма, тени от ламп, тишина за ок¬ном, только что из шумного и яркого города, пьем горячую во¬ду — чая нет, это все равно — лишь было бы о чем поговорить, не о повседневном, а настоящем, и наше время как нельзя боль¬ше способствует такому подъему разговоров на большую истори¬ческую высоту. Как далеко сейчас — и всегда будут теперь дале¬ко — все эти литсклоки, слухи, игра, подыгрывание… Как близко зато чистое небо нашей земли, как хочется самому стать чище и выше — не холоднее и равнодушнее, а именно выше, чтобы раз¬двинуть горизонты, посмотреть кругом, оценить, продумать… Все это в моих руках теперь — и удивительное состояние мирного счастья охватывает меня. Целый год, два мне можно сидеть вот так тихо, набирая сил, читая, учась… и работая над романом, но в тишине, для себя. Не раньше чем через два года я дам что-ли¬бо, а хорошо бы и позже, пусть идет время, я иду с ним вместе и никогда не отстану…
Расстались поздно, потом я пытался читать, но покой хоро¬шей усталости не дал делать ничего. Насилу кончаю записки… Спать, спать, спать…
15/XI
Утром проснулся — снег. Белый, первый, мягкий снег. За ночь подморозило, чуть-чуть, так только, чтобы не таяло, и снег уже лег на деревья и дорогу. Ветер, дувший три дня, стих, еще вчера вече¬ром — первый взгляд зимы — приветливый и теплый.
Вчера долго сидели с Пастернаком. Большой разговор об ис¬кусстве и жизни. Условия творчества и жизнь писателя. Что такое писательское «видение мира» — поэтическое дыхание? Поэт дол¬жен дышать не одной ноздрей, а всеми порами своего существа, он должен жить в жизни и вытекать из нее… Но