Чашу эту мимо пронеси») Борис Леонидович отнюдь не был ни мрачен, ни злобен. Нервен, встревожен — да. Но никого из тех, кто перестал приходить к нему и, как от чумы, бежал, издали за¬видев, он не осуждал.
Борис Леонидович очень боялся высылки за пределы СССР. Это, по его словам, было для него страшнее смерти.
Жизнь писателя, именно писателя-эмигранта представля¬лась ему немыслимой. Немыслимо писать, не слыша вокруг род¬ного языка.
Привожу записки Пастернака того, острого «нобелевского» периода:
«Начало ноября 1958 г. Дорогие Всеволод и Тамара Владими¬ровна! Кома знает, как и чем я занят и как разрисована у меня морда чем-то нехорошим. Но на бумаге могу позволить себе крепко расцеловать Всеволода, а Вам, Тамара Владимировна, по-целовать руку от всего сердца без страха заразить Вас. Любящие Вас Зин. Ник. и Б. П. Спасибо за все».
«24/ХП. 58 г.
Дорогая Тамара Владимировна, благодарю за вырезки и воз¬вращаю. Не знаю, как выразить степень растроганности Вашей добротой и заботой. Мне кажется, у себя дома я не доставляю ни¬кому столько забот, как в последнее время Вам. Но отказаться от этой доли любопытства не могу. Спасибо, спасибо. Поклон Все¬володу и всем. Ваш Б. П.».
Борис Леонидович пишет о «доли любопытства», но много¬численные «вырезки» из зарубежной прессы, которую я ему до¬ставала, пока он сам не начал получать обширнейшую почту — неисчислимое количество писем своих почитателей, — очень его радовали. Он, безусловно, придавал им значение. Ему писали все и отовсюду:
Горы, страны, границы, озера, Перешейки и материки. Обсужденья, отчеты, обзоры, Дети, юноши и старики.
«16сент. 1959 г.
Большое спасибо, дорогая Тамара Владимировна, за забот¬ливость, — вырезку можно вернуть. Очень красивое описание древней площади в Понтремоли, где объявляют о присуждении премии, но в чем это награждение заключается, неоткуда почерп¬нуть14. Обнимаю Всеволода и целую Вашу руку. В конце недели я наверное дам знать о себе. Всем сердечный привет.
Ваш Б. П.».
В апреле Борис Леонидович заболел. «27/ГУ. 1960 г.
Дорогая Тамара Владимировна! <...> Я заболел сердцем и, верно, надолго. Целую Вас и Всеволода. Дела мои, по моему разумению, чрез¬вычайно неважны. Пишу лежа, отсюда такой почерк и все прочее.
Ваш Б. П.».
Приписка на обороте конверта:
«Просьба, чтобы Кома зашел ко мне в субб. или в воскрес, в 1-ю полов, дня от 12 до 2-х».
Апрель месяц был трагическим для нашей семьи. В первых числах мая скончался наш зять Давид Александрович Дубинский.
«З/V. 1960 г.
Дорогие Всеволод и Тамара Владимировна, что наши напас¬ти и тревоги перед Вашим великим горем!!! Потрясены, болеем душой, плачем вместе с Вами всеми. Б. Пастернак».
В тот день, когда у Пастернака произошел инфаркт, но диа¬гноз поставлен еще не был, я долго сидела возле Бориса Леонидо¬вича (он все не отпускал меня), и он категорически попросил, как я уже писала в начале этих воспоминаний, не устраивать его на этот раз в больницу, многозначительно добавив: «Вы знаете, кому я там буду доступен, а я этого теперь категорически не хочу».
При известии об инфаркте Бориса Леонидовича (это был уже 2-й инфаркт) мы бросились со всех ног организовывать лечение на дому. Срочно требовалась кислородная палатка.
Привожу записку Федина.
«Дорогой Всеволод! Все сделано. Говорил с глав, врачом, и он высылает аппаратуру и организует все, что необходимо по ходу болезни. Обнимаю тебя. Конст. Федин».
Известие о смерти Бориса Леонидовича застало нас в Ялте, ку¬да мы со Всеволодом отправились вместе с Комой и его женой Та¬тьяной Эдуардовной, чтобы «отдышаться» после семейной траге¬дии. Врачи предписали Всеволоду срочно переменить обстановку.
Овдовевшая дочь Таня уехала со своим сыном Антоном в Ду-булты — она пожелала остаться с ним вдвоем, все близкие, кроме сына, оказались ей в ее горе — в тягость.
Борису Леонидовичу перед нашим отъездом в Ялту стало лучше. Врачи говорили, что болезнь протекает нормально и вы¬здоровление — дело времени.
Последние сведения из Москвы были тревожными, но ката¬строфа, как и все катастрофы, разразилась нежданно. Когда сын Миша, у которого я каждый день справлялась по телефону о со¬стоянии Бориса Леонидовича, сообщил о смерти Пастернака, мы были потрясены, и Всеволод опять плохо себя почувствовал. На семейном совете было решено, что он остается в Ялте, а я с Комой и Таней вылетаем в Москву на похороны.
Похороны были необыкновенны.
Их невозможно забыть даже и посторонним очевидцам, а не только тому, кому они раздирали сердце и в ком оставили неиз¬гладимый след.
Стояла поздняя весна.
Сад Пастернаков был в пене вишневого и яблоневого цвета.
Гроб с телом Бориса Леонидовича был поставлен в столовой, откуда вынесли все, кроме цветов, которые беспрестанно прибы¬вали и прибывали вместе с нескончаемой чередой людей, входив¬ших через террасу и, пройдя мимо гроба, выходивших через кух¬ню обратно в сад.
Когда настала пора нести гроб на кладбище, представители Литфонда предложили, чтобы гроб поставить на грузовик.
Но молодежь, присутствовавшая на похоронах в большом, даже подавляющем количестве, не допустила этого.
За гроб сразу взялись восемь мальчиков: по четверо с каждой стороны.
У изголовья встали сыновья Пастернака Леня и Женя, за ни¬ми шли мои сыновья Кома и Миша, потом — напротив друг дру¬га — Станислав Нейгауз и Миша Поливанов, в изножий очути¬лись Владимир Николаевич Топоров и напротив него Андрей Дмитриевич Николаев15.
Рядом со Станиславом Нейгаузом все время шел Сима Мар¬киш, уговаривая уступить ему место. Он говорил: «Стасик! Ты же пианист. Борис Леонидович никогда бы тебе не позволил натруж-дать руки».
А руки все мальчики, несшие гроб, действительно йатружда-ли. Они не просто несли, а время от времени поднимали гроб на вытянутых руках вверх, и он как бы плыл поверх голов провожав¬шей его несметной толпы, не умещавшейся на дороге и занявшей все огромное поле.
Несшие гроб молодые люди наотрез отказывались сменить¬ся, хотя путь был неблизкий и кладбище на косогоре. Но Симе Маркишу все же удалось пристроиться рядом со Стасиком и пе¬ренять от него часть тяжести.
Борис Леонидович пророчески предсказал свою смерть и по¬хороны в стихотворении «Август».
…То прежний голос мой провидческий Звучал, не тронутый распадом.
И он звучит, этот голос, и ничто не заглушит его.
Прощай, размах крыла расправленный, Полета вольное упорство, И образ мира, в слове явленный, И творчество, и чудотворство.
Корней Чуковский
ИЗ ДНЕВНИКА (О Б. Л. Пастернаке)
1930
19 ноября. В Москве с 15-го. Видел: Ефима Зозулю, Воронско-го, Кольцова, Шкловского, Ашукина <...> и Пастернака. Вчера был в «Зифе» у Черняка. Зашел поговорить о Панаевой. Вдруг кто-то кидается на меня и звонко целует. Кто-то брызжущий какими-то силами, словно в нем тысяча сжатых пружин. Пастернак. «Люби¬те музыку. Приходите ко мне. Я вам пришлю Спекторского — вам первому — ведь вы подарили мне Л<омоносо>ву1. Что за чудес¬ный человек. Я ее не видел, но жена говорит…»
Оказывается, лет пять назад я рекомендовал Пастернака Ло¬моносовой, когда еще муж ее не был объявлен мошенником. И вот за это он так фонтанно, водопадно благодарит меня. Сего¬дня буду у него.
1931
27/XL Вчера за мной заехал к Кольцову Пильняк — в черном берете, любезный, быстрый, уверенный. <...> В доме у него два писателя. Платонов и его друг, про которых он говорит, что они лучшие писатели в СССР. <...>
Мы перешли на диван в кабинет. У Пильняка застучали зубы. Он укутался в плед. На стене в кабинете висит портрет Пастерна¬ка с нежной надписью: «Другу, дружбой с которым горжусь» — и внизу стихи, те, в которых есть строка:
И разве я не мерюсь пятилеткой.
Оказывается, эти стихи Пастернак посвятил Пильняку, но в «Новом мире» их напечатали под заглавием «Другу»2. Тут за¬говорили о Пастернаке, и Пильняк произнес горячую речь, вос¬хваляя его. Речь была очень четкая, блестящая по форме, издав¬на обдуманная — Пастернак человек огромной культуры (нет, не стану пересказывать ее — испорчу — я впервые слыхал от П<ильня>ка такие мудрые отчетливые речи). Все слушали ее за¬вороженные.
8/XIL <...> Вскоре после моего приезда в Ленинград, когда я лежал в гриппу, ко мне пришел Тынянов и просидел у меня весь вечер, стараясь развлечь меня своими рассказами.
Великолепно показывал он Пастернака: как Пастернак слов¬но каким-то войлоком весь укутан — и ни одно ваше слово до не¬го не доходит сразу: слушая, он не слышит и долго сочувственно мычит: да, да, да! И только потом через две-три минуты поймет то, что вы говорили<...>и скажет решительно: нет. Так что все репли¬ки Пастернака в разговоре с вами такие:
— Да… да… да… да… НЕТ!
В показе Тынянова есть и лунатизм П<астерна>ка, и его ото¬рванность от внешнего мира, и его речевая энергия. Тынянов изображал, как П<астерн>ак провалил у Горького на заседании
«Библ. поэтов» предложенную Т<ыняно>вым книгу «Опытов» Востокова: вначале с большой энергией кивал головой и мычал: да, да, да, а закончил эту серию «да» крутым и решительным «нет».
1932
24/IL Москва. Мороз. Ясное небо. Звезды. Сегодня день Мури-ного рождения. Ей было бы 12 лет3. <...> был я у Корнелия Зелин¬ского4. Туда пришел Пастернак с новой женой Зинаидой Никола¬евной. Пришел и поднял температуру на 100°. При Пастернаке невозможны никакие пошлые разговоры, он весь напряженный, радостный, источающий свет. Читал свою поэму «Волны», кото¬рая, очевидно, ему самому очень нравится, читая, часто смеялся отдельным удачам, читал с бешеной энергией, как будто штурмом брал каждую строфу, и я испытал такую радость, слушая его, что боялся, как бы он не кончил. Хотелось слушать без конца — это уже не «поверх барьеров», а «сквозь стены». Неужели этот новый прилив творческой энергии дала ему эта миловидная женщина? Очевидно, это так, п. ч. он взглядывает на нее каждые 3—4 минуты и, взглянув, меняется в лице от любви и смеется ей дружески, как бы благодаря ее за то, что она существует. Во время прошлой нашей встречи он был как потерянный, а теперь твердый, внутренне-спо¬койный. Он не знает, что его собрание сочинений в Ленинграде за¬резано5. Я сказал ему об этом (думая, что он знает), он загрустил. Она спросила: почему? — он сказал: «Из-за смерти Вяч. Полонско¬го»6. Но она сказала: «И из-за книг»7. Он признался: да.
26/IIL Я все еще под впечатлением «поэмы». Здесь в Моск¬ве—в этот мой приезд — у меня 2 равноценных впечатления: «Волны» Пастернака и завод «АМО».
30/III. <...> Вечером позвонил мне Пастернак. «Приходите с Чукоккалой. Евг<ения> Влад<имировна> очень хочет вас ви¬деть». Я забыл, кто такая Евг. Влад.<...>и сказал, что буду непре¬менно. Но проспал до 10У2 — и поздно пошел по обледенелым улицам на Остоженку в тот несуразный дом со стеклянными со¬сисками, который построен его братом Алекс<андром> Л<еони-Довичем>. Весенняя морозная ночь. Звезды. Мимо проходят влюбленные пары с мимозами в руках. У подъезда бывш. кварти¬ры Пастернака вижу женскую длинную фигуру, в новомодном пальто, к-рое кажется еще таким странным среди всех