и своих друзей. Среди гостей были Гоголева, Царев, Ливанов с супругой, Рубен Симонов, Журавлев с супругой, Кон¬стантин Федин, Всеволод Иванов и другие, а также испанский писатель Альберта и его жена Мария Тереса Леон с дочерью. Был также армянский поэт Ашот Граши.
Царев, Симонов и другие актеры читали стихи. Борис прочел свои новые переводы из Тициана: «Ликование», «Восходит солн¬це, светает», «Стихи о Мухранской долине». Читая, он плакал. Его волнение передалось всем.
Плакала и я. И вот каждый из гостей захотел вспомнить Тици¬ана и выпить за его память. Особенно тронули меня Альберта и Мария Тереса Леон: обнимая меня, они вспоминали литературный вечер Тициана, в котором они сами когда-то принимали участие.
Боря очень любил природу, любил ходить за грибами. Искал их один, шел по лесу с палкой и разыскивал их, причем, кроме бе¬лых и подосиновиков, ничего не брал. Очень быстро наполнял корзину. Как-то вечером Зина и я только что легли, мне вдруг ста¬ло плохо. Я крикнула Зине, что мне плохо, и потеряла сознание. Зина позвала Бориса, он слетел сверху, безумно испуганный, и почта до утра просидел со мною, а утром я как ни в чем не быва¬ло настояла, чтобы они взяли меня с собой, и мы все вместе, со всей семьей отправились за грибами.
Почти каждое лето приезжала я в Переделкино. Много радо¬стного испытала я там, но там же пришлось мне пережить и страшное, тяжелое горе — смерть близкого друга.
Я помню день, когда ему стало плохо. Мне передали его просьбы подняться к нему в кабинет. Увидев меня, он сказал, что на этот раз ему уже не встать, что раньше он мог работать хоть стоя, а теперь уже совсем не в силах писать. Я стала его укорять за такое мрачное настроение, говорила, что ему непременно надо закончить пьесу, которую он начал писать, что он слишком нужен своим близким и друзьям и уж хотя бы поэтому он должен пере¬бороть болезнь.
Через два дня Борис Леонидович спустился вниз, но под¬няться к себе наверх уже не мог. Его уложили в маленькой комна¬те первого этажа, в рояльной. Оттуда он уже не выходил, силы его все убывали. Он с тоской жаловался:
— Сегодня я смог написать только две строчки, совсем пи¬сать не могу, садиться тоже не могу.
Он брал мой палец, гладил и говорил: «^енацвале». Потом просил прочитать ему телеграммы из Грузии.
Когда я, еще перед тем как ему стало плохо, собиралась воз¬вращаться в Тбилиси, он упросил меня остаться. Только значи¬тельно позже я поняла, что он в то время переживал, как боялся, что после его смерти Зина останется одна, никого из близких с ней рядом в эти минуты не будет.
Еще несколько лет назад, когда Борис Леонидович тяжело болел и его положили в Кремлевскую больницу, он оттуда все вре¬мя звонил, чтобы пришла Зинаида Николаевна вместе с Ниной Александровной. Мы пришли. Борис уже тогда не надеялся, что встанет, гладил руку Зине и говорил:
— Как я рад, что Нина с нами, как в первые дни нашей любви. Однажды в саду у Всеволода Иванова в Переделкине я собра¬ла незабудки и принесла Боре в комнату.
— Посмотрите: «Цвет небесный, синий цвет», — сказала я. Он тотчас откликнулся:
— На лужку собрала.
Воспоминание об этой фразе до сих пор всегда вызывает у меня слезы.
Другой раз я принесла ему желтые цветы и поставила их в си¬нюю вазу. Это было его любимое сочетание. Он просил поставить вазу на рояль, а про цветы сказал, что они называются мать-и-мачеха.
Как-то, уже незадолго до смерти, Борис вдруг сказал, что Зина и я за последнее время очень изменились и ему больно смо¬треть на нас. Тогда на следующий день, чтобы его подбодрить, узнав, что у него немного прибавилось гемоглобина в крови, я подкрасила губы и, войдя к нему, сказала с улыбкой:
— Вам лучше, и мы с Зиной тоже выглядим лучше!
Борис Леонидович посмотрел на меня, покачал головой и ответил:
— Нет, Ниночка, мне очень худо и вам не лучше. На другой день его не стало.
Александр Гладков
ВСТРЕЧИ С ПАСТЕРНАКОМ
Крыши городов дорогой, Каждой хижины крыльцо, Каждый тополь у порога Будут знать тебя в лицо. Б. Пастернак
Я познакомился с Борисом Леонидовичем в конце зимы 1936 года в доме Мейерхольда1.
Всеволод Эмильевич пригласил меня на обед в обществе Пас¬тернака с женой и Андре Мальро с братом2. Обед затянулся до вече¬ра. Мальро со своим спутником уехал на Курский вокзал к крым¬скому поезду. Вместе с М. Кольцовым и И. Бабелем он отправлялся в Тессели к больному Горькому. После их ухода я тоже хотел уйти, но меня задержали, и я провел длинный блаженный вечер в обще¬стве Пастернака и Мейерхольда с женами за превосходно сварен¬ным самим В. Э. кофе с каким-то небывалым коньяком.
Разговор за кофе был интересен, конфиденциален и значите¬лен, но почти весь связан с Мейерхольдом и его тогдашним поло¬жением. Я расскажу здесь о нем, потому что он ярко и своеобраз¬но характеризует и Б. Л. Пастернака.
Дело было вот в чем. На спектакль «Дама с камелиями» трижды почти подряд приезжал один высокопоставленный това¬рищ из числа ближайших личных сотрудников Сталина3. Однаж¬ды он зашел к 3. Н. Райх или как-то передал ей (сейчас я уже не помню), что он сожалеет, что в помещении на улице Горького, 5, где тогда помещался ГОСТИМ, нет правительственной ложи и поэтому Сталин не может приехать на спектакль, а то, он уве¬рен, спектакль, несомненно, понравился бы ему, а это имело бы большие последствия для театра и самого Мейерхольда. Он доба¬вил, что не исключена возможность специального приема Мей¬ерхольда Сталиным с тем, чтобы В. Э. высказал ему свои пожела¬ния и пр. Он, разумеется, ничего заранее обещать не может, но го¬тов сделать попытку организовать такую встречу, если, конечно, сам Мейерхольд к этому стремится. Это было вскоре после появ¬ления известной статьи «Сумбур вместо музыки»4 и запрещения оперы Шостаковича «Катерина Измайлова». Мейерхольд горячо сочувствовал Шостаковичу и отказался дать интервью, приветст-вовавшее пресловутую статью, что в то время было актом большо¬го гражданского мужества. Но все же общее положение еще не ка¬жется ему безнадежным. В ГОСТИМе репетируется спектакль па¬мяти Маяковского и понемногу завариваются работы по «Борису Годунову». И вот в этот день (5 марта) после обеда, за кофе, он рассказал нам о предложении товарища П., подчеркнул, что все присутствующие его друзья, которым он полностью доверяет, и он просит дать ему совет: искать ли ему встречи со Сталиным, а в случае положительного ответа — какие вопросы перед ним по¬ставить: просить что-то для театра или попытаться защитить Шо¬стаковича и коснуться других тем.
Более странных советников он не мог себе и выбрать. Без¬брежная эмоциональность 3. Н. Райх, субъективизм Б. Л. Пастер¬нака и мой совершенно ничтожный жизненный опыт — что во всем этом мог почерпнуть Мейерхольд, который сам был гораздо зрелее политически и житейски всех нас вместе взятых? Мы его ис¬кренне любили — в этом он мог быть уверен, но самая большая лю¬бовь не лучший советчик в таком серьезном деле. Как на военном совете, первое слово дали самому младшему чину, то есть мне. Я, разумеется, сказал, что нужно непременно добиваться этой встречи и что В. Э. должен беседовать со Сталиным не только о се¬бе и ГОСТИМе, но и о всех насущных проблемах искусства. «Кому же, как не вам, коммунисту и лучшему режиссеру страны, сказать Сталину всю правду о том, как некомпетентные помощники ком¬прометируют смысл партийных установок в области искусства», — говорил я с наивностью, от которой очень скоро не осталось и сле¬да. Зинаида Николаевна поддержала меня, но осторожно добавила, что лучше ограничиться вопросом о работе самого Мейерхольда и не касаться Шостаковича, которому может помочь только время и его собственный труд. Но Б. Л. Пастернак не согласился с нами обоими. Многословно и сложно, как всегда, с множеством всевоз-можных отступлений и длинных придаточных предложений, но очень решительно тем не менее он советовал не искать встречи со Сталиным, потому что ничего хорошего из этого все равно по¬лучиться не может. Он рассказал о печальном опыте своего теле¬фонного разговора со Сталиным после ареста поэта О. Мандельш¬тама, когда Сталин, не дослушав его, повесил трубку5. Он горячо и красноречиво доказывал Мейерхольду, что недостойно его, Мей¬ерхольда, являться к Сталину просителем, а в ином положении он сейчас быть не может, что такие люди должны или говорить на рав¬ных, или совсем не встречаться и так далее и тому подобное…
Казалось бы, что ближе всех к реальности был совет по-жен¬ски инстинктивно-практичной 3. Н. Райх, но, к моему удивле¬нию, Мейерхольд согласился с Пастернаком: сказал, что он по¬нял, что сейчас действительно не время добиваться этой встречи, и он просит всех забыть об этом разговоре. Он на самом деле от¬казался хлопотать о приеме, хотя, конечно, гипотетически неко¬торые шансы на успех были. И кто знает… Ведь не все же опаль¬ные погибали! Быть может…
На память о нем мне осталась фотография: В. Э. Мейер¬хольд, Б. Л. Пастернак и я на маленьком диванчике в столовой Мейерхольдов. Как раз перед обедом к В. Э. пришел фоторепор¬тер из «Журналь де Моску», и он, притянув меня за руку, усадил и заставил сняться с собой и Пастернаком.
Тогда доводы Пастернака показались мне благородными, но непрактичными, чем-то вроде поэтического донкихотства, ко¬торым я был готов восхищаться, но которому не сочувствовал, так как мне ужасно хотелось, чтобы у Мейерхольда все обошлось. Сейчас я думаю, что Б. Л. был прав и то, чего он не договорил (хо¬тя говорил пространно и горячо), Мейерхольд понял и как раз с этим согласился. Помню хорошо, как он слушал Б. Л. — снача¬ла глядя на него, потом как-то уйдя в себя и как бы задумавшись, с потухшей папиросой во рту…
Но все же это было началом знакомства с Пастернаком.
Встречая после Б. Л. довольно часто на концертах, я кланял¬ся, и он отвечал, но разговаривать с ним мне долго не случалось, кроме одной встречи на Гоголевском бульваре, когда он сам оста¬новился и заговорил с необычайной прямотой и откровенностью. Было это осенью 1937 года, в разгар арестов и расстрелов. Говорил он один, а я молчал, смущенный неожиданной горячностью его монолога, который он вдруг оборвал чуть ли не на полуслове. Только что в Москве пронесся слух о трагической гибели П. Яш¬вили. Б. Л. был взволнован и вспоминал Достоевского. Помню фразу о Шигалеве6. Незадолго перед этим был арестован мой брат, и запись о встрече в блокноте