ей давали обед и ужин. Ужин она приносила домой и делила с Б. Л. И в этих условиях он не унывал. «Видите, я с утра и до но¬чи один, но зато могу без помех работать», — бодро сказал мне Б. Л., когда я пришел к нему в первый раз. Он в неудобствах и трудностях быта старался найти хорошую сторону. «Зато мы здесь ближе к коренным устоям жизни, — часто говорил он. — Во время этой войны все должны жить так, особенно художники…»
Я редко встречал таких терпеливых, выносливых, неизбало¬ванных людей, как Пастернак. Простота и скромность жизни, ка¬залось, были его потребностью. В дневнике его соседа по Пере¬делкину, драматурга Афиногенова, есть запись об осени 1937 го¬да, в которой автор дневника удивляется нетребовательному и простому характеру Б. Л. и пишет, что человеку такого духа бу¬дет легко везде и даже на тюремных нарах. Как раз в то время Афиногенов напряженно ожидал ареста, и он мог говорить об этом и с Пастернаком, у которого тоже, конечно, не было ника-^ кой гарантии безопасности. В лагерях никому не было легко, но тяжелее всего бывало людям, привязанным к быту, комфорту, к мелким усладам и развлечениям. В заключении я часто вспоми¬нал Б. Л., и мне казалось, что и там он был бы внутренне споко¬ен, весел, приветлив. Я не сравниваю эвакуацию с заключением, но думаю, что в иных случаях в лагерях было легче. Думаю также, что если бы М. Цветаева попала не в Елабугу, а в лагерь, то она могла бы выжить: уж во всяком случае там скорее она нашла бы дружескую поддержку, среду, тепло товарищества и бескорыст¬ную медицинскую помощь…
При позднейших встречах со мной Борис Леонидович всегда сердечно вспоминал Чистополь и даже написал об этом в подарен¬ном мне своем однотомнике: «На память о зимних днях в Чистопо¬ле и даже самых тяжелых…» И все же чистопольская жизнь не была идиллией: преображенная памятью, она казалась такой из бьющей¬ся в лихорадке политических страстей Москвы конца 40-х и начала 50-х годов. Лучше всего о законах ретроспекции сказал сам поэт в «Высокой болезни»: «И время сгладило детали, а мелочи преобла¬дали». Порой эти «мелочи» вставали поперек горла и терпеливому, выносливому, безмерно снисходительному Пастернаку.
Однажды, когда патефон на кухне дребезжал непрерывно не¬сколько часов, Б. Л. не выдержал, вскочил, вышел и сбивчивыми, слишком длинными фразами попросил, чтобы ему дали возмож¬ность работать. Я слышал о происшедшем только из рассказа са¬мого Б. Л., но, по-видимому, патефон остановили, пробормотав под нос что-то вроде: «Подумаешь…» Но Пастернак в этот день работать больше не мог. Он ходил из угла в угол, браня себя за отсутствие выдержки и терпения, за чрезмерную утонченность и барство, за непростительное самомнение, ставящее свою рабо¬ту, может быть никому не нужную, выше потребности в отдыхе этих людей, которые ничем не виноваты, что их не научили лю¬бить хорошую музыку, и так далее и тому подобное. В тот же ве¬чер на общегородском торжественном собрании в честь Дня Красной Армии, где эвакуированные писатели читали свои про¬изведения, когда пришла очередь Б. Л., он, выйдя на сцену, нео¬жиданно отказался читать и заявил, что не имеет права выступать после того, что произошло утром, что считает своим нравствен¬ным долгом (тогда слово «нравственный» было еще в забвении, а не в ходу, как сейчас) тут же принести извинения людям, кото¬рые… Городское начальство ничего не поняло, но было недоволь¬но и морщилось. Писатели посмеивались, а переполненный зал недоумевал. Помню сконфуженное лицо Федина. Запутавшись и сбившись, Пастернак оборвал свою речь на полуслове и в отча¬янии, что он снова все усложнил, ушел с собрания. Я догнал его, и мы долго бродили среди сугробов. Я догадался, что не нужно комментировать случившееся, и заговорил о бродивших в те дни слухах о новых невероятных победах наших армий, о взятии Брянска, Харькова, Полтавы, Киева и Одессы и о том, почему об этом не сообщается официально.
Поведение и отдельные неловкие поступки Б. Л. часто вызы¬вали смех и улыбки. Во время работы Первого съезда писателей в Колонный зал пришла с приветствием делегация метростроев¬цев. Среди них были девушки в прорезиненных комбинезонах — своей производственной одежде. Одна из них держала на плече тяжелый металлический инструмент. Она встала как раз рядом с сидевшим в президиуме Пастернаком, а он вскочил и начал от¬нимать у нее этот инструмент. Девушка не отдавала: инструмент на плече — рассчитанный театральный эффект — должен был по¬казать, что метростроевка явилась сюда прямо из шахты. Не по¬нимая этого, Б. Л. хотел облегчить ее ношу. Наблюдая их борьбу, зал засмеялся. Пастернак смутился и начал свое выступление с объяснений по этому поводу.
Высокий комизм происшествия заключался в том, что тяже¬лый инструмент на плече у девушки лежал не по необходимости, а, так сказать, во имя некоего обряда, надуманного и тем самым фальшивого. Он в данном случае был трудовой эмблемой, а Б. Л. своим прямым и естественным зрением этого не заметил, а уви¬дел лишь хрупкую женщину, с усилием держащую какую-то неук¬люжую металлическую штуку. Над ним хохотали, сконфуженно улыбался он сам, поняв наконец свою оплошность, но по-насто¬ящему смеяться следовало над организаторами этого лжетеат¬рального приветствия.
Своеобразие эпохи было в том, что у всех выработалась при¬вычка к подобным демонстративным и напыщенным изъявлени¬ям гражданских чувств. Уже никого не удивляли не только это не¬нужное кайло на женском плече, но и огромные стихотворные послания от имени целых народов великому вождю или на протя¬жении многих месяцев печатаемые в газетах длинные колонки списка его поздравителей ко дню рождения. Еще не так много времени прошло с тех пор, а это уже кажется почти непонятным, а тогда подозрительно-странным выглядел чудак, не принимав-ший-всерьез этих обрядов почитания.
Неверно считать, как об этом написал один молодой мемуа¬рист, что Пастернак «играл» свои странности. Это могло казаться тем, кто разучился всегда и при всех обстоятельствах быть самим собой, что, разумеется, нередко выглядит «смешно» в среде при¬творщиков и людей, закованных в бытовые условности. Прямо¬душие и честность дипломатам и хитрецам всегда кажутся наив¬ностью, граничащей с глупостью. Подобных «глупостей» множе¬ство в жизни Пастернака. Но это те «глупости», которые имел в виду Анатоль Франс, говоря, что их редко делают дураки, а го¬раздо чаще очень умные люди.
Дальше пойдет мой чистопольский дневник: вернее — от¬дельные записки из него, связанные с Б. Л. Пастернаком, встре¬чами и разговорами с ним. Они делались по горячим следам в маленьких книжках клетчатой бумаги в черных коленкоровых переплетах. Привожу их почти без сокращений. Кое в чем они совпадают со ставшими нам известными высказываниями Б. Л. на разные темы в частично опубликованной переписке, в «Авто¬биографии» и на страницах романа, но чаще дополняют, разви¬вают или даже иногда противоречат чему-то высказанному по¬зднее. Среди сохранившихся записей есть и такие, которые я не мог впоследствии связно изложить: очевидно, стремясь к пол¬ноте, я что-то записывал очень условно, полушифром. Кое-что восполню по памяти: до сих пор многие фразы Б. Л. звучат в ушах, как будто только что сказанные вчера.
75 ноября. Сегодня днем на площади у райкома меня оста¬новил Б. Л. Я уже несколько раз встречал его и кланялся. Он от¬вечал, но, как выяснилось, забыв, где и как мы познакоми¬лись…
— Послушайте, ваше лицо мне удивительно знакомо…
— Да, мы встречались с вами, Борис Леонидович.
— Но где же, где?
Я напоминаю об обеде у Мейерхольда.
— Да, да, вспомнил, — восклицает он. — Конечно. Да, да. Отлично помню.
Мы говорим недолго о Мейерхольде. Лицо его омрачается. Потом он спрашивает меня: как я оказался в Чистополе.
Он в черной шубе и черной каракулевой шапке. В волосах уже заметна проседь, но еще ее мало. Пожалуй, он моложав для своего возраста.
Я провожаю его по улице Володарского. Он живет в самом конце ее, напротив городского сада. Прекрасный зимний русский морозный денек.
Все литераторы, оказавшиеся здесь, единодушно бранят Чис¬тополь, но Б. Л. говорит, что ему тут нравится. Он зовет меня зай¬ти к себе, но я спешу домой, и мы уславливаемся повидаться на будущей неделе. Он кажется бодрым и ничуть не растерянным, как большинство. Узнаю от него, что Шкловский вчера уехал в Алма-Ату. Кама еще не встала окончательно, но пароходы уже не ходят. Четыре дня нет почты.
18 декабря. Снова обедаю с Б. Л. в столовой Литфонда. Рисо¬вый суп, очень жидкий и почти несъедобный, рагу из чего-то, что здесь условно называется бараниной. Б. Л. с аппетитом грызет горбушку черного хлеба. Говорим о военных и политических ново¬стях. Я рассказываю о бесчинствах немцев в Ясной Поляне (слы-шал утром по радио). Он ужасается, недоумевает и почти не верит.
20 декабря. Морозный денек. Наши части заняли Рузу, Тару¬су, Ханино. Так говорится в утренней сводке. В то время, как в по¬мещении ВУАПа наши пикейные жилеты и домашние стратеги, дымя махоркой, обсуждают эти события и совместно планируют следующие удары (Леонов, Лейтес, Левман, Дерман, Мунблит, Гупперт и др.), приходит бодрый, раскрасневшийся с мороза Па¬стернак и, поздоровавшись со всеми, проходит к Хесину, на ходу напоминая мне, что я обещал принести ему пьесу. Сговариваемся на послезавтра.
22 декабря. Днем захожу к Пастернаку. Он живет в небольшой комнатке, ход в которую через кухню, где, кажется, вечно шумно и грязно. На столе словари, томик Шекспира и книга В. Гюго о Шекспире на французском языке. Когда я беру ее в руки, Б. Л. начинает ее хвалить и сожалеет, что она мне недоступна. У меня тут всего один экземпляр пьесы с массой опечаток, сделанных при перепечатывании в Отделе распространения, выправленных мною расплывшимися на скверной бумаге чернилами, но Б. Л. это не смущает. Он только спрашивает: можно ли ему не торо-питься и читать понемножку, так как «я терпеть не могу читать залпом».
25 декабря. Днем встретил в столовой Б. Л. Он зовет меня сесть за свой стол.
Едим постные щи, к которым дается 200 грамм черного хле¬ба. Второго нет. После обеда он зовет прогуляться: сегодня теп¬лее. Идем мимо собора к Каме и направо к затону. Разговор о многом. Снова об его «Гамлете». Он удручен неудачей с поста-новкой. Он ставит эту работу, пожалуй, слишком высоко по сравнению с другими, даже оригинальными своими произведе¬ниями. Жаловался на то, что чем серьезнее переводческая рабо¬та, тем меньше шансов, что она может как-то обеспечить, — Шекспир, поверьте, мне почти ничего не дает, а грузинские по¬эты могут прокормить год-полтора… Говорим о том, что может быть после войны. Он представляет Ставского, как нового Ска¬лозуба, который