построит всех нас в шеренгу и станет командо¬вать еще круче.
— Если после войны все останется по-прежнему, я могу ока¬заться где-нибудь на севере среди многих своих старых друзей, потому что больше не сумею быть не самим собою…
Он прочитал два акта «Давным-давно» и говорит, что они ве¬селы, живы и изящны, но, пожалуй, слишком «густо написаны…».
— Не чересчур ли вы увлеклись фоном и колоритом? Впрочем, он оговаривается, что это только самые первые,
предварительные замечания, а настоящий большой разговор о пьесе у нас будет позднее, когда он прочтет все 4 акта.
31 декабря. Снова долгая прогулка с Б. Л. Он слегка просту¬жен: у него прострел в спине. Обычный для него длинный, пере¬бивающийся отступлениями, захлебывающийся монолог. Сего¬дня радио сообщило прекрасные новости: наш десант занял Керчь и Феодосию. Сначала говорим об этом, потом о войне во¬обще. Б. Л. рассказывает, что все месяцы войны в Переделкине и в Москве до отъезда у него было отличное настроение, потому что события поставили его в общий ряд и он стал «как все» — де¬журил в доме в Лаврушинском на крыше и спал на даче возле зе¬ниток, и все это было далеко от «советского писательства». Ему тогда казалось, что всеобщее бегство и паника отсеют от литера¬туры чиновников и «отцов-командиров», но, кажется, это, увы, не так… «Я не оценил их способности к приспособлению и фено-менальной живучести…» При прощании Б. Л. пожелал мне в на¬ступающем новом году: «всего того, о чем мы так много говорим между собой и еще больше молчим…» Я зову его встречать Новый год с нашей компанией. Сначала он даже как будто обрадовался, сказал, что собирался быть этим вечером дома один, так как 3. Н. на вечере в детском интернате, и спросил адрес Сони и Анели, но потом вспомнил про свой прострел и решил, что, пожалуй, лучше он посидит дома. Странный штрих: он не знал, что Крым уже занят немцами, и удивился, когда я ему это сказал.
— Будущее — это худшая из всех абстракций. Будущее ни¬когда не приходит, каким его ждешь. Не вернее ли сказать, что оно вообще никогда не приходит? Если ждешь А, а приходит Б, то можно ли сказать, что пришло то, чего ждал. Все, что реально существует, — существует в рамках настоящего. Наше ощущение прошлого тоже дано нам в настоящем. Собственно говоря, это то¬же абстракция, но все же менее условная, чем будущее…
— Человеку одинаково нужны и разум, и смута, и покой, и тревога. Оставьте ему только разум и покой, он будет скучно вя¬нуть, спать. Дайте ему смуту и тревогу — он потеряет себя и свой мир. Поэт — это крайний человек. Он ищет разум в смуте и в покое тревогу, в разуме — смуту и в тревоге — покой. Потребность искать во всяком явлении его противоположный полюс свойственна каж¬дому, как почти каждому свойственен зачаток дара поэзии…
Вечером, перед тем как идти в нашу компанию, захожу на минутку к нему, чтобы еще раз предложить ему участвовать во встрече Нового года. Он лежит в постели с книжкой Гюго. На сто¬ле маленькая лампочка. Так встречает Новый год Пастернак. А у Л. и Ф. готовят уже несколько дней и закуплены всяческие разносолы. Видно, им не пришло в голову его пригласить. Он снова отказывается идти и еще раз поздравляет меня.
16 января. Встретил на лестнице в управлении Б. Л. Поздо¬ровавшись, он спросил — почему я так похудел? (Я болел, да и живем мы сейчас весьма худо.) И прибавил, что на днях у него ко мне будет большой разговор. Эти дни все веселы: на фронтах хорошо.
24 января. Иду днем к Б. Л. Последние дни стояли невидан¬ные здесь морозы. 21-го и 22-го в Чистополе было 53 градуса ни¬же нуля, а в затоне — 58. Б. Л. сидит за столом, накинув на плечи пальто — у него дома холодно. Я извиняюсь, что помешал рабо¬тать, но он говорит, что сидел и читал и рад, что я зашел…
— Вы не читаете по-французски?.. Ах, да, я вас уже спраши¬вал… Я хотел поделиться с вами наслаждением, которое я полу¬чаю от чтения книги Гюго о Шекспире. Я читаю ее понемногу. Она возбуждает столько мыслей, что большими порциями читать ее просто невозможно. Это сокровищница мыслей, и не только о Шекспире, но и об искусстве вообще.
— Вы знаете, с тех пор как я работаю над переводами Шекс¬пира, мне хочется написать что-то о нем. Нет, вернее, мне хоте¬лось, пока я не прочел эту книгу Гюго. Теперь я просто не смею. Подумать только, она у нас не переведена… Нет, послушайте еще. Я вам не надоел? Ну, хорошо…
«Гамлет прикидывается помешанным не для того, чтобы ему было удобнее выносить план мести, а для того, чтобы не быть убитым. Поэт в то же время прекрасный историк, знающий нра¬вы этих зловещих королевств. В те времена горе было тому, кто узнавал про преступление, совершенное королем. Вольтер пред-полагает, что Овидий был сослан из Рима за то, что знал что-то страшное про Августа. Знать, что король убийца, само по себе бы¬ло государственным преступлением. Человек, подозреваемый в подозрении, мог считать себя погибшим…»
Б. Л. читает характеристику Макбета. Я рассказываю ему, как однажды в разговоре о процессах 1936—1938 гг. В. Э. Мейер¬хольд сказал: «Читайте и перечитывайте «Макбета»!..» Б. Л. охает, замолкает, потом говорит: «Нет, не буд^м об этом. Это слишком страшно… (Помолчав.) Вот видите, какой живой этот великан Шекспир. Он нам внушает ассоциации, от которых страшно…»
Он пересказывает наблюдение Гюго о «двойном действии» Шекспира.
Говорим о его переводах. Его отношение к ним — образец то¬го, как должен писатель относиться к вынужденно-необходимой, хотя и не основной своей работе: взявшись за них, он заставил се¬бя этим искренне увлечься.
2 февраля. Б. Л. в разговоре о войне замолкает, делается рас¬сеян, о чем-то думает, потом вдруг неожиданно спрашивает — нет ли у меня на два-три дня взаймы 15 рублей? К счастью, у меня есть. Он берет, благодарит, потом порывисто снова вынимает бу¬мажник из кармана, достает деньги и протягивает их обратно:
— Нет, не могу взять у вас. Вы не Погодин.
— Так вы же берете не полторы тысячи, а пятнадцать рублей.
— Да, конечно, но… (Он колеблется.) Видите ли, у меня сей¬час такой заворот с деньгами… Ну, хорошо, я возьму… Впрочем, нет. Вы бедняк, и вам самому нужны. Да?
— Да нет же, Б. Л., — я обойдусь.
— Нет, нет, я знаю, слышал, вы живете не к^к Федин и Леонов.
— Но у них вы и не просите. А мы в этом равны, и взять у ме¬ня естественно.
— Ну, хорошо, я возьму. Мне очень нужно. Как это глупо: просить 15 рублей. Спасибо!
Мы оба сконфужены и преглупо себя чувствуем.
4 февраля. На очередной «литературной среде» в Доме учите¬ля должен быть вечер переводов молодого поэта Якова Кейхауза. Мороз и метель. Кроме автора приходят только старик Павел Ар-ский, Гуго Гупперт и я. Кейхауз чахоточный, скверно одетый вы¬сокий малый с ассирийского вида бородкой и тонкой шеей, замо¬танной в зеленый шарф. Пока решаем, что делать и не перенести ли вечер, появляется оживленный и румяный с мороза, доброже¬лательный и приветливый Б. Л. и красноречиво просит прощения за опоздание. Кейхауз заявляет, что он готов читать для собрав¬шихся. Он читает «Остров Бимини» Гейне и несколько очень хо¬роших переводов из «Исторического цикла» Киплинга. Б. Л. слу¬шает с видимым удовольствием и просит повторить довольно длинную поэму «Остров Бимини». Кейхауз розовеет от счастья. Б. Л. слушает улыбаясь и после очень хвалит перевод. Он просит прочесть какие-нибудь оригинальные стихи. Кейхауз, извинив¬шись за мрачность своих тем, читает вступление и несколько от¬рывков из поэмы «Ночь в одиночке», посвященный 16 октября в Москве, эвакуации, войне. Потом читает три стихотворения о сыне, второе из которых Б. Л. очень хвалит и тоже просит по¬вторить. Он говорит, что ему нравятся стихи Кейхауза за то, что они существуют не «по инерции ритмической, подражательной или словесной, а как акты познания поэтом мира». Бедняга поэт на седьмом небе. Мне этот скромный вечер доставил больше ра¬дости, чем вечер Асеева на прошлой неделе. На обратном пути я провожаю Б. Л. и слушаю его хаотические монологи, из которых запомнил, как всегда, только малую часть… Он очень опечален тем, что в следующую среду отменяется чтение недавно закон¬ченного им перевода «Ромео и Джульетты» из-за намеченного на этот день Пушкинского вечера. Б. Л. говорит, что 11-е — день его рождения (29-е по-старому) и поэтому он очень хотел читать именно в этот день. Его огорчение по-детски непосредственно и велико. До площади с нами идет Гуго Гупперт, немецкий поэт, эмигрант, отличный переводчик Маяковского. На днях в газетах было напечатано обращение к немецкому народу германских пи¬сателей и общественных деятелей. Среди прочих подписей есть и подпись Гупперта. Я спрашиваю Гуго: как у него запросили из Чистополя подпись, но оказывается, что он вообще ничего не знает об этом и слышит от меня первого. Смеясь, он говорит, что утром первым делом побежит в парткабинет читать газеты.
10 февраля. Прогулка с Б. Л. Разговор начинается с его рабо¬ты над переводами Шекспира. А потом еще о многом. Кое-что за¬помнил и записываю…
— «Ромео и Джульетту» я перевожу не так, как «Гамлета», стремлюсь быть проще. Непереводимые метафорические выра¬жения и народные поговорки перевожу их смысловым, а не об¬разным эквивалентом…
— Лучшими русскими переводами «Ромео и Джульетты» я считаю перевод Михаловского в трехтомнике Гербеля и перевод Аполлона Григорьева, хотя последний страдает чрезмерной руси¬фикацией текста. Вершиной пьесы по красоте я считаю 5-й акт…
— Никогда не забуду ночь бомбежки Москвы 23 июля, розо¬вые зарева летним утром. Я всю ночь был на крыше, а через день я прочитал в «Известиях» очерк об этом одного моего коллеги, который всю ночь просидел в подвале. (Говорю: «Ну это просто элементарное жульничество».) Нет, нет… Он не жулик, он хочет лучшего, я браню не его, а потребность в таком очерке…
— Зло, чтобы существовать, должно притворяться добром. Оно безнравственно уже этим притворством. Можно сказать, что зло всегда обладает комплексом неполноценности: оно не смеет быть откровенным. Интеллигенты типа Ницше главной бедой зла считали именно эту его неполноценность, его способность быть оборотнем. Им казалось, что явись зло в мире само собой, оно станет нравственным. Но это невозможно: даже фашизм под са¬мое черное из своих преступлений — расизм — подводил какие-то объяснения о пользе