Асее¬ву. В моем ответе фигурировало среди прочего газетное стихотво¬рение с примерно таким текстом: «Судят Райка и сообщников Райка…12 преступная шайка». Этого не могло быть, резко возра¬зил Пастернак. Для поэтов есть запрет, идущий от Пушкина: «Риэго был пред Фердинандом грешен»… Должно быть, у меня просто поскользнулся взгляд на подписях к соседним колонкам газеты.
До последнего времени я надеялся, что Борис Леонидович был прав, понимая, однако, ничтожность вероятности найти ав¬тора: стихи такого сорта не включают в сборники и собрания со¬чинений. Но недавно мне попал в руки томик стихов и поэм Н. Асеева, где напечатано «Нерушим союз демократий». Там есть и Райк, и многое другое…
IV
Весною 1956 года Леня Пастернак решил поступать на физ¬фак, и Борис Леонидович попросил меня приехать в Переделки¬но. Едва войдя в дом, я был огорошен вопросом: можно ли в на¬ше время заниматься физикой, оставаясь порядочным челове¬ком? Я ответил, что физика не клином сошлась на прикладных ядерных проблемах и что не только к занятиям этими пробле¬мами готовят на физическом факультете. Есть, скажем, оптика и многое другое. На это Борис Леонидович сказал, что оптику небось просто проходят, ведь там все давным-давно сделано и открыто, а сам предмет кажется ему несколько скучноватым. Заступаясь за любимую оптику, я упомянул эффект Черенкова13, и разговор вышел на конусы в оптике.
Пастернаку очень понравились и объяснение эффекта Че¬ренкова (прекрасно, что для излучения надо двигаться по пря¬мой быстрее, чем скорость света, а вилять можно по-всякому), и коническая рефракция Гамильтона. Он завистливо спросил, видел ли я сам это чудо превращения тонкого луча в коничес¬кую воронку. Тут я заметил, что одно из крупнейших достиже¬ний старой геометрической оптики — Декартова теория раду¬ги — тоже связано с конусом повышенной концентрации лучей, дважды испытавших преломление на поверхности дождевых капель.
Слова о радуге необычайно взволновали Пастернака. Могу ли я объяснить ему, почему возникает радуга? То, что она цвет¬ная, — понятно, это из-за ньютоновой дисперсии. Но почему све¬тится только узкая дуга, опирающаяся на землю? И главное, по¬чему радуга всегда одна и та же? Последний вопрос я сперва не понял, и Борис Леонидович пояснил, что и большая, высокая ра¬дуга, и маленькая, низкая — куски одной и той же окружности*. Я сказал, что сейчас мы с Леней получим все эти результаты. Толь¬ко честно, потребовал Пастернак, а не «ученые доказали», как пи¬шут в нынешних книгах.
Так началось наше первое занятие физикой. Под моим при¬смотром Леня вывел формулу Декарта. Я вспомнил, что сам Де¬карт рассчитал ход нескольких тысяч лучей. «Неужели у него хва¬тило терпения, — сказал Пастернак, — ведь он же был француз!»
В те годы элементы высшей математики еще не проходи¬лись в школе, но многие мальчики, и Леня в их числе, постигли их самоучкой. По словам Бориса Леонидовича, он в молодые годы вполне сносно дифференцировал, хотя, конечно, не столь лихо, как Брюсов. Техническую сторону дела Пастернак, естест¬венно, позабыл, но у Лени оказался листок фотобумаги с основ¬ными формулами. Держа перед собой этот листок, Борис Лео¬нидович внимательно следил за нашими выкладками, закон¬чившимися конусом лучей радуги полураствором в 42°. Глядя на выведенные формулы, Леня сам сообразил, что в южных широ¬тах радуга бывает реже и что для капель жидкости с показателем преломления большим двух ее вообще не может быть. Пастер¬нак был очень доволен и, кажется, поверил, что сын годится в физики.
По мнению Бориса Леонидовича, постоянство угла раство¬ра радуги имело для древних колоссальное значение. Договор
* Мне кажется, что никтъ из поэтов и прозаиков, описы¬вавших радугу, не заметил этого (Прим. М. Левина).
Бога с людьми был скреплен Его печатью на небесной тверди как раз напротив Солнца. И кусок этой неизменной печати вы¬свечивается как напоминание о договоре или же как его под¬тверждение.
Позже, за ужином, опять зашла речь о роли различных не¬изменяемых величин и объектов в жизни и понятиях людей и народов. Пастернака очень заинтересовала информация о ко¬рабельных волнах Кельвина: при любой скорости корабля вол¬новое возмущение за кормой локализовано в узком секторе с углом при вершине около 39°. Почему об этом нет у древних авторов? Ни в одной из великих «морских поэм»! Леня пошу¬тил, что все мореплаватели смотрели вперед, не замечая того, что делается за кормой. «А Одиссей, — ответил Пастернак. — Когда уплывали от сирен. Впрочем, ему тогда было не до созер¬цания следа корабля. И потом, надо ведь наблюдать при разных скоростях. Но у царя Соломона есть «след корабля в море»… Хотя это не то. Может быть, что-то упоминается у финикийцев, надо спросить у Комы. А в чем особенность этого угла, откуда он?»
Я сказал, что косинус угла равен ^/д9 а синус половинного уг¬ла — */з- «Ну вот! —торжествующе заявил Пастернак. — Небось все это есть в каких-нибудь текстах, а переводчики и комментато¬ры придали цифрам кабалистический смысл или даже заменили их другими, для размера. Как это было при переводе киплингов-ских «Boots»*.
Последующие занятия с Леней носили более упорядочен¬ный характер. Иногда Борис Леонидович подсаживался к нам, но, как мне кажется, его больше интересовало Ленино отноше¬ние к физике, чем предмет разговора. Уже под конец, при прого¬не программных билетов, я объяснял, что законы Ньютона — это физические законы, а не аксиомы философского толка, имею¬щие универсальный смысл. В иных сферах действие не равно противодействию. Леня стал развивать эту мысль: поэтическое произведение приходит в движение под действием лишь внут¬ренних сил. Пастернак уточнил, что так бывает только в лирике, а вещи эпического склада, от маленьких баллад до грандиозных поэм, нуждаются во внешних силах.
* В оригинале сумма чисел равна полному числу миль каждого дневного перехода. В переводе (русское назва¬ние стихотворения — «Пыль») арифметика нарушена (Прим. М. Левина).
Я позволю себе добавить несколько слов о познаниях Бори¬са Леонидовича в математике и физике. Высшую математику в юности он изучил довольно обстоятельно и суть «исчисления бесконечно малых» помнил хорошо. Штудировал он и теорию функций комплексной переменной, так что с полным понима¬нием приводил сравнение Коши (определение функции в обла¬сти по ее значениям на границе) с Кювье (восстановление всего скелета по нескольким косточкам). С физикой было хуже, но интерес к ней был, пожалуй, больше. Я привез Лене «Опти¬ку» Эдсера (дореволюционное издание с белыми лучами света на черном фоне), и ею сразу завладел Борис Леонидович, унеся к себе наверх. В те годы физика была в моде, но подавляющее большинство гуманитариев интересовало два вопроса: бомба и парадокс близнецов в теории относительности. Из моих зна¬комых только Пастернак и Вс. Вяч. Иванов хотели узнать, как устроен мир и что случилось с его законами со времен их детст¬ва. Однажды я привез Борису Леонидовичу знаменитую книгу Г. Вейля «Raum, Zeit, Matherie»* (тогда еще не было русского пе¬ревода), и, судя по вопросам, она не просто пролежала на его столе14.
Как-то он попросил рассказать о работах П. Л. Капицы и был чрезвычайно удивлен, узнав о суммировании ряда обрат¬ных степеней корней бесселевых функций. Почему он занялся этим вопросом, не имеющим никакого отношения ко всей его деятельности? Или просто «ветру и орлу и сердцу девы нет зако¬на»? Много лет спустя я рассказал об этом П. Л. Капице, и тот сказал:
— Жаль, что он не спросил меня… V
В марте 1959 года «Огонек» напечатал подборку новых стихо¬творений Ильи Сельвинского, одно из которых («Отцы, не раз¬дражайте ваших чад!») оканчивалось обвинением Пастернака: «…теперь для лавров Герострата Вы Родину поставили под свист!» Надо сказать, что к этому времени нобелевская истерика полно¬стью сошла на нет, и это стихотворение было не голосом из хора, а сольным выступлением некогда знаменитого поэта, тридцать лет тому назад находившегося вместе с Пастернаком и Тихоно¬вым в походной сумке военспеца Эдуарда Багрицкого.
* «Пространство, время, материя» (нем.).
Я сочинил что-то вроде эпиграммы:
…всех учителей моих — От Пушкина до Пастернака!
Из старых стихов И. Сельвинского
Человечье упустил я счастье — Не забил ни одного гвоздя. Из новых стихов И Сельвинского
Все позади —
и слава и опала, Остались зависть и тупая злость… Когда толпа Учителя распяла, Пришли и вы
Здесь первый эпиграф — ныряющий кусок «России», кото¬рый сейчас, кажется, окончательно вынырнул. Второй — из ней¬трального стихотворения «Карусель», напечатанного в той же огоньковской подборке, — служил одновременно отсылом к изю¬минке цикла.
Реакция Бориса Леонидовича оказалась для меня абсо¬лютно непредсказуемой. Евангельскую ноту предательства он объявил совершенно безосновательной. Сельвинский никогда не считал себя, да и никем не считался, учеником Пастернака. В этом четверостишии, написанном, кстати, ради красного словца, ему нужен был поэт двадцатого века достаточно крупно¬го калибра, а главное, подходящего размера. «До Гумилева» или «до Мандельштама» были бы куда выигрышнее в смысле набора рифм, но чего говорить о невозможном в то время. А, скажем, Луговской не годился, ибо раньше ходил под началом у Сель¬винского.
Помолчав, Пастернак добавил, что и Пушкину Сельвинский не ученик. Пушкин у него, кажется, только раз упоминается. В стихотворении, где тепловатый пушкинский стих соседствует с пресной лужей и вяловатой сливой, на фоне которых кипящим диким источником (ну прямо лейтенантский гейзер в песенке Вертинского!) бурДит поэзия Сельвинского. Ни Писарев, ни фу¬туристы с их «кораблем современности» не посмели охаивать стих Пушкина. Так что тут у Сельвинского только один предше-ственник — пресловутый Борис Федоров, назвавший, кстати, и своего тезку «Бориса Годунова» убогой обновой15. Сельвин¬ский — сам себя сделавший поэт, и, может быть, только Маяков¬ский как-то повлиял на него.
Не знаю, жалел ли потом Сельвинский об огоньковской пуб¬ликации. Во всяком случае, во время похорон Пастернака он, по свидетельству Т. Глушковой, не прервал занятий своего учеб¬ного литинститутского семинара, проходивших на переделкин-ской даче.
Немного погодя Борис Леонидович спросил, не сочинил ли я еще чего-нибудь на эту тему. Нехотя я прочитал ему «Гамлета» с шиллеровским эпиграфом:
Для мальчиков не умирают Позы…
Шум затих. Газет умолкла свора. Мир вокруг все глуше и тесней… Чаша отреченья и позора, Как кошмар в сыпнотифозном сне.
А давно ль огромной анакондой Извивалась подлости река… Утром — Гильденстерны из Литфонда, В полдень — Розенкранцы из ЦК.
В предзакатном свете снег алеет. Веря в ясность завтрашнего дня, Сочиняют фразы Галилея Мальчики, влюбленные в меня.
Борис Леонидович был огорчен. Мне самому очень не нра¬вилось это стихотворение, но оно передавало мое тогдашнее убеждение, что вой и визг нобелевской травли не были артпод¬готовкой к выдворению, а имели единственную цель: добиться отречения. Я даже употребил полублатное: «Вас взяли на бас», и Пастернаку понравилось это выражение. Потом он спросил — встречал ли я таких мальчиков, может, мальчиков на самом деле нет? Я ответил,