что мальчики есть, правда, не такие молодые, ско¬рее пожилые мальчики моих лет. Но есть. При жизни Пастернака я никому не читал это стихотворение.
Напоследок Борис Леонидович спросил, читал ли я «Дон Карлоса» в подлиннике. Я до сих пор жалею, что не решился тог¬да узнать подоплеку этого вопроса.
Надежда Павлович
ИЗ КНИГИ «НЕВОД ПАМЯТИ»
А для меня он был как юность, Как чудотворный взмах крыла, Как будто мира многострунность В нем радугой живой текла.
В 1918-1919 я познакомилась с Борисом Пастернаком. Мы оба вошли в так называемый Брюсовский президиум Всероссий¬ского союза поэтов. Настоящей дружбы у нас не было, но встре¬чались мы часто и на вечерах поэзии, и на заседаниях. Он прово¬жал меня домой, а иногда мы просто гуляли по Москве. Борис был очень красив, по меткому слову Виктора Шкловского, был похож сразу и на араба, и на его коня1, такие же завихрения, как в его стихах, были и не только в его высказываниях, но даже в строе самой речи. Он действительно думал так — кругами, зиг¬загами, повторами, а не прямым логическим развитием мысли, но именно это и придавало особую, почти иррациональную пре¬лесть, общению с ним. Диапазон его тогдашних интересов был очень велик — и музыка, и поэзия — классическая и современ¬ная, русская и зарубежная, — и острый интерес к окружающему, к революции, к реакции интеллигенции, в основном «прилитера-турной» и «прихудожественной». Мне он тогда открыл Райнера Мария Рильке, которого очень любил.
С Маяковским у него отношения были сложные, и со мной он этим не делился, а с Асеевым — приятельские.
Однажды мы с Борисом гуляли по набережной у храма Хри¬ста Спасителя. Это было близко от его квартиры. Был очень хоро¬ший солнечный день. Помню солнце, но не помню времени года, вероятно, ранняя весна. И он предложил — пойдемте к Асееву. Может быть, это было уже начало 20-го года2. Николай Николае¬вич жил где-то высоко, уже с женой, и кажется, и с сестрой жены, с сестрами Синяковыми, и мне было любопытно посмотреть на бездомного «Асеича», обретшего дом и семью. Жена была моло¬дая, с кольцами на пальцах, не помню лица, помню украинское в облике, но не смуглота, а что-то золотое и бирюзовое. И Борис был весел и внимателен. Сам он в то время то ли ухаживал, то ли уже женился на художнице Жене, Женечке, как говорили о ней друзья и товарищи Бориса. Домашние отношения с четой Пас¬тернаков у меня не наладились, да и очень скоро после этого я переехала в Петроград. Дружелюбные отношения у нас на многие годы сохранились, и до конца мы звали друг друга Боря и Надя.
Встречались редко, но я знала, что в беде Боря всегда помо¬жет и что никогда никакого лукавства и двоедушия с его стороны не будет.
Виделись мы раза два в год, обычно в Гослитиздате в Черкас¬ском переулке, иногда встречались на лестнице и всегда обмени¬вались теплыми вопросами. Так Борис обрадовал меня добрым отзывом о моей поэме «Воспоминания об Александре Блоке», на¬печатанной в 46-м году в «Новом мире»3, а другой раз, сияя ши¬рокой умиленной улыбкой, рассказал, что у него недавно родил¬ся сын, уже от второй жены. Когда мне понадобилось хлопотать об одном близком мне заключенном, я пришла к Пастернаку и он дал мне записку в Вересаевку4, но она не понадобилась и осталась у меня. Сделал он это легко, душевно и ласково.
Пастернак читал в доме литераторов свой перевод «Фауста»5. Заседание вел Асеев. И оба уже поседели. Я смотрела на них, чув¬ствовала реально и свой возраст. Но глаза Бориса, манера дер¬жаться и говорить, самые интонации были молодые. Принимали его с любовью, с редкой товарищеской теплотой, и такая же лю¬бовь и старое товарищество сквозили в каждом слове Асеева. Борис читал прекрасно и воодушевленно и дошел до сцены в тюрьме — и вдруг заплакал.
И смущенно, и сквозь слезы сказал: «Не могу читать без слез про Маргариту в тюрьме. Я нарочно пробовал читать домашним. Как дойду до этого места — плачу. Сам себе читаю — плачу. Думал, здесь смогу прочесть — не могу».
Как мы все его любили в этот момент за какую-то почти пер¬возданную чистоту.
Прошли годы. Он стал работать над «Живаго». У нас были общие знакомые, у которых была на прочтении часть рукописи (две папки). Я тоже захотела прочесть, они спросили Бориса, тот охотно согласился и потом сказал мне, что ему хотелось, чтобы я прочла, потому что тут есть кое-что даже из наших давних бе¬сед — начала революции. Рукопись эта охватывала часть романа до приезда действующих лиц на Урал. Да еще была там тетрадоч¬ка стихов, входящих в роман, частью на христианские темы.
И тут возобновилось мое общение с Пастернаком, но выли¬лось оно в первое наше столкновение.
Сначала мы раза два-три поговорили по телефону. У меня воз¬ник ряд возражений и относительно прозы, и относительно стихов.
Сначала мы несколько раз говорили по телефону об этом, и он мне звонил, и я. Он спрашивает меня, а что я думаю о стихах в «Докторе Живаго», обратила ли я внимание на «Рождество», где он дает совершенно новые детали, например, сугробы6.
Я говорю:
— Стихи прекрасные, но сугробы в Рождественскую ночь в литературе уже были.
— кого?
— У Димитрия Ростовского7.
— Это у которого каноны?
— Не каноны, а «Четьи-Минеи», жития святых и стихи, и пьесы-мистерии.
— Это когда?
— До Ломоносова. Димитрий умер в 1711 году, был интерес¬нейшим поэтом, ученым, передовым педагогом. Первый ввел в русское стихосложение ямбы, так был одержим ритмами, что и проза его в «житиях» в патетические моменты сама переливает¬ся в стихи, первый в русской науке поднял вопросы о Тьмутара¬кани и признании варягов, первый благожелательно отметил По-сошкова8 и сказал о необходимости напечатать его труд по рус¬ской экономике, который опубликовали только в XIX столетии. И создал Димитрий первую школу не только для дворянских детей и детей духовенства, но и для нищих мальчиков крестьянских, школу с бесплатным обучением и стипендиями, с программой, в основание которой легли программы польских коллегиумов, но на русский лад, с примерами грамматическими не только из русской истории, но и тогдашней современности, и с провозгла¬шением педагогического принципа, что душа ученика «tabula rasa»*, хотя Димитрий и не знал Локка9.
Все это я быстро выложила Борису по телефону. Борис: — Но вот в моем стихотворении о Рождестве — пасту¬хи в кожухах.
Я: — И у Димитрия тоже. И там есть даже шинок в Вифлееме.
Обескураженный поэт защищается: — А моя Магдалина.
Я (торжествующе): Так и у него есть Магдалина. И я даже пе¬ревела ее на современный русский язык. И Магдалина Димитрия тоже прекрасна.
Борис: — Но вы заметили тот принцип снижения, приземле¬ния, разговорности? У меня он и в других стихах, и в этом цикле —
сильно. _
* Чистая доска (лат.).
Я: — Да, заметила. И считаю, что сам принцип правильный, органичный для нашего времени, когда надо особенно просто, без внешней патетики говорить о высоком. Стихи к «Живаго» — почти все — мне очень нравятся, особенно «Август»
Этот наш разговор с Борисом кончился мирно, но был как-то не до конца.
Потом мы обменялись письмами. Я говорила или писала Бо¬рису, а верней, это было и устно кратко, и письменно — подроб¬но. (Копии своего письма у меня нет. Сохранилось ли оно в архи¬ве Пастернака не знаю.)
Мои возражения относительно романа сводились вот к чему. Я представляю себе возможность гениального революционного романа, одушевленного высокой идеей преобразования челове¬чества, но я представляю себе возможность создания и велико-лепного контрреволюционного романа о русской Ванде, если опять-таки будет поднята большая тема противопоставления ста¬рой нашей культуры тому вихрю, который поднял и перемешал вековые культурные пласты. Мы знаем, что и Пушкин страшился бунта, и Горький первое время после Октябрьской революции ужасался возможности гибели культуры. Но в обоих случаях большая, мировая идея должна быть движущей силой и осью ге¬роического романа.
Однако можно представить себе великое произведение, где та же революция была бы показана с точки зрения обывателя, но тогда нужно, чтобы все время ощущался суд автора. Никто Гоголя не смешает с Чичиковым, а в рукописи Пастернака я это¬го верховного авторского суда не чувствовала и Бориса часто можно было как бы отождествлять с доктором Живаго.
Были у меня возражения и композиционного порядка: в рома¬не сменялись картины русской жизни 1918 года, их было очень много, полотно широчайшее, и отъезд героев романа на Урал давал простор и обоснование этому показу. Но я опять-таки вспомнила «Мертвые души». Если их композицию представить себе архитек¬турно, как большое здание с колоннами, то сцены у Плюшкина, у Коробочки будут именно как бы колоннами. Если их вынуть, зда¬ние не рухнет, но фасад будет нарушен, а эпизоды путешествия Живаго можно и тасовать и даже вынимать, в них нет устойчивос¬ти и необходимой композиционной закономерности при всей кра¬соте и выразительности, когда они взяты сами по себе. Я говорила Борису об отдельных прекрасных образах, о русском пейзаже, див¬но им запечатленном, но упрекала за отношение к интеллигенции, которая в романе идет работать к большевикам в основном из-за нужды, из-за пайка, а не от сердца.
И написала ему, что мой старик отец был бы внутренне ос¬корблен такой постановкой вопроса. Отец был «его превосходи¬тельство», действительный статский советник, многолетний су¬дья, член окружного суда, человек суровой честности и старых традиций, он был в 1914 году эвакуирован из Риги в Череповец, и когда произошла Октябрьская революция и там образовался ис¬полком, отец пошел туда и стал первым его юрисконсультом. Сказались традиции шестидесятников и семидесятников, на ко¬торых он был воспитан, да и будучи уездным членом суда в Ново-ржеве; он помогал революционерам, и они, бежав из тюрьмы, прятались в нашей квартире, куда местная полиция не смела со¬ваться. Он пошел к большевикам не из-за пайка, с честью рабо¬тал, с честью в глубокой старости вышел на пенсию и шкурный вопрос был бы для него оскорбительным.
Кроме того, я напомнила Борису, что наши с ним разговоры тогда ничем не напоминали высказываний его персонажей.
Борис мне ответил:
«24февр. 1954
Дорогая Надя!
Дернула меня нелегкая давать Вам эту рукопись! Горе не в том, что она Вам не понравилась, а в том, что в каждом моем шаге по отношению к Вам Вы будете теперь видеть следствия Вашего правдиво выраженного мнения и в каждом слове читать затаенную заднюю мысль. Например, на письмо Ваше я в другое время за страшным недосугом бы не ответил, а теперь я не располагаю этой свободой, я в ловушке, я должен Вам поскорее