моей второй по¬сылки ему: Мочалова, Пастернак и др. Была телеграмма. Жду не¬приятного письма. <...>
7/II. 47 В «Новый мир». Ольга Всеволодовна ушла гулять с Пастернаком с тем, чтобы зайти ко мне. Звоню домой — они уже ушли. <...> Да, в редакции письмо от Симонова. Неприятное, как я и ждала. О числах ни слова. Рассуждения о стихах Пастер¬нака — хотя и мягкие и деликатные, но, в сущности, кривицкие: он споткнулся на том же навозе в «Марте» и на «всё сожжено» в «Бабьем лете». Что, мол, сожжено15? Господи, ясно что — раз речь идет о лете. Не Красная же площадь и Николаевский мост.
Он просит меня просить Пастернака переставить строфы в «Марте» и заменить всё в «Бабьем лете». Ну нет, этого не будет… Я попрошу Константина Михайловича договориться с Кривиц-ким, Дроздовым и пр. окончательно и потом передам их реше-ние Пастернаку — но предлагать поправок я не буду. Пусть берут или не берут… Борис Леонидович звонил вечером, благодарил за письмо.
Приехал бы уж Симонов поскорее. 6 февраля 1947
…Пришла с работы домой, стала собираться слушать Пастер¬нака*. В 6 позвонил Борис Леонидович, чтоб я спускалась. Голос отчаянный. Я спустилась. В машине Алпатовы16 и Ольга Всево¬лодовна17.
Едем минут 20. Огни, и московская бессмысленная дорога, которую даже снег не красит.
Борис Леонидович в машине говорит неустанно, — но нет, сейчас я уже и не пробую вспомнить.
Когда мы подъехали к какому-то стандартному безобразию, выяснилось, что никто толком не знает адреса, хотя Пастернак и Алпатовы тут бывали. Борис Леонидович все говорит о бензо¬колонке, от которой будет пятый дом. Выходит, суетится, торо-пится. Он очень сегодня нервен. Наконец Алпатов все разузнал, и мы подъехали к дому, а потом прошли по тропе, сбиваясь в глу¬бокий снег.
Комната. В тесноте сидят люди, которых я не вижу. Воз¬глас: «Лида!» — это Николай Павлович Анциферов18, осталь¬ных не вижу**. Страшная духота от неумеренного центрального отопления, форточка не помогает, тошнота от духоты, теснота, сижу на скамеечке, и затекают ноги, больному глазу больно от
* У Марии Вениаминовны Юдиной. ** Н. П. Анциферов всегда звал меня по имени; он был моим учителем в Тенишевском училище.
лампы, стоящей возле Бориса Леонидовича, пахнет керосином (это вчера травили клопов, но недотравили: они явно ползают по стенам).
Борис Леонидович говорит много лишнего, страшно ощуща¬ет духоту, тесноту, суетливость полной хозяйки дома, которой не¬где суетиться; он стирает со лба пот.
Наконец начал.
Нет, еще слова и слова о романе. Точно могу записать не¬многое:
— Такого течения, как то, которое представляет у меня Ни¬колай Николаевич, в то время в действительности не было, и я просто передоверил ему свои мысли.
Читает.
Все, что изнутри, — чудо. Чудо до тех пор, пока изнутри. Забастовка дана извне, и хотя и хорошо, но тут чудо кончается. Читает горячо, как будто «жизнь висит на волоске»*, но из послед¬них сил.
Не понимаю, какие люди кругом. Мучаюсь духотой, кровь стучит в больной глаз, и глаз наливается болью. Передо мною все время это горячее лицо и какой-то, может кажущийся, но вполне ощутимый, его поворот ко мне. Он как-то читает не только всем вместе, но и мне.
Хозяйка, топчась и задевая спиной, плечами и ногами окру¬жающих, самоотверженно и приветливо разносит бутерброды и, к счастью, вино.
Никто не говорит ничего интересного, а я просто молчу.
Борис Леонидович ждет слов; торопится домой и хочет, на¬против, не уезжать, а оставаться и пить; хочет говорить и хочет, чтобы говорили другие. То, что говорит он, также гениально, как стихи и как лучшие страницы романа, но я все роняю, все теряю: всего слишком много для моего страха забыть.
Какая-то седая дама (судя по выговору, актриса) произносит какие-то вялые пустяки.
Борис Леонидович читает стихи из романа. «Рождество»! «Рождество»!
Читает, как всегда, с интонациями, для меня неожиданными. Назад еду в машине Весниных19. И вот я дома. И пишу ему письмо.
* Неточная строка из стихотворения Ахматовой «Муза».
* * *
10/IL 47. К одиннадцати часам поплелась в редакцию. Хо¬лодно, пусто, ко мне явились совершенно никчемные авторы?
Потом пришла Ивинская и наговорила кучу сплетен о том, что Кривицкий обижается, что мы считаем его врагом стихов, и обвиняет нас в формализме.
Где ему понимать, что Жаров — искусство бессодержатель¬ное, а «Март» Пастернака — содержательное.
Меня тошнило и от ее слов, и от того, что мою позицию за¬щищает — она, с кем я никак не связана.
Затем было счастье: Борис Леонидович, обещавший при¬слать мне «Рождество» и долго хваливший меня за то, как я эти стихи определила (в моем письме), — прислал их не мне, а Ивин¬ской. И я прочла эти гениальнейшие из гениальных стихов20.
20/II. 47. Так.
«Мы пришли к выводу, что стихов хороших все-таки мало. И решили давать не по три, а по одному».
Я не была готова к этому, а когда я не готова, то и беспомощна. Я не сказала ему, что это — удар по хорошим стихам, а не по плохим: плохие все равно останутся, а хороших становится меньше.
Алигер, Смеляков, Наровчатов.
Далее он изложил мне их резолюции.
Я очень протестовала на Наровчатова.
Кокетлив, товарищ, кокетлив. Он долго восхищался «Све¬чой» Пастернака21; потом толковал, что ее нельзя дать; потом ска¬зал, что сам позвонит ему. Потом:
— Я, может быть, для того и затеял всем дать только по одно¬му, чтобы Пастернаку было не обидно.
Потом опять говорил о своем сложном положении:
— Ну как печатать людей, если потом тебе не дадут возмож¬ности их защищать?
— И все-таки, — сказала я, — хотя люди и их судьбы — это очень важно, но у нас есть забота более серьезная: литература.
Но это не дошло.
И не может дойти. И может, и не права я, а самое важное в дей¬ствительности, чтобы люди были живы. И сыты. И веселы. <...>
25/II. 47. Ивинская принесла дурные вести: вчера Фадеев выступал с докладом на сессии в Институте мировой литературы и громил Пастернака. Очень как-то (слово вырезано. — Е. Ч.): школка, немецкое; переводит удачно только сумбур чувств, а не политическое и пр.; «не наш», «пропащий»… Придя домой со всем этим сором в душе, я позвонила Борису Леонидовичу. Хоте¬лось услышать его голос. Боже мой, теперь и переводить ему не дадут, ведь это — голод… Разговор был сначала незначительный, потом он сказал фразу, из которой я поняла, что он еще ничего не знает.
— Я звонил к одному из Александровских людей, Владыки¬ну; спросил его: можно ли мне затеять с Чагиным22 однотомник и можно ли устроить открытый вечер? Мне показалось, он выслу¬шал благожелательно-Интересно, как теперь поступит Симонов с Пастернаком. 3/IIL 47. С утра была в редакции, работала с Уриным, Ойс-лендером.
Потом Ивинская уговорила меня пойти на совещание моло¬дых, послушать «руководящие» доклады. Я согласилась, желая сама, своими ушами послушать о Пастернаке
Кировский дом пионеров. Капусто с пылающими щеками. Мы втроем в бельэтаже — опоздали, — Фадеев уже говорит. За столом как-то кучей президиум: Михайлов, Маршак, Тихонов, Федин. Впервые я увидела Фадеева (видела в Казани, спала рядом на стульях, но тогда не разглядела). По-моему, очень неприятное лицо с хитрым и злым ртом и белыми глазами.
Говорит с темпераментом, умело, но, по существу, плоско и неумно. О Пастернаке мягче, чем я думала (говорят, ему сверху приказали слегка поприкрутиться), не по первому разряду, а по второму, но в достаточной степени гадостно. О немецкости — нет, о чуждости — тоже нет, но индивидуализм, бергсонианство, ни¬чего, кроме «Девятьсот пятого года» и Шмидта, невнятица, не мо¬жет ничего дать молодежи и пр. пошлости. (Странно: я уже всё просто забыла и мне смерть как скучно вспоминать.)
В перерыве мы спустились вниз. В вестибюле Алигер, Туш¬нова, Недогонов, Наровчатов — множество всякого народа. Мы пересели во второй ряд. Доклад Перцова о поэзии. Нескладно, приблизительно, невнятно, бездарно. Тоже о Пастернаке. Вот в 46-м году вышло «Избранное». Что же позволяет себе поэт пе¬чатать в этом «Избранном?» (Жду с замиранием сердца: что же?) Строфы, которые так трудны, что пробираться через них — нео¬купающийся труд. И цитирует совершенно понятное, легкое об Урале (без родовспомогательницы и пр.)23.
Если бы я взялась за это нехорошее дело, я бы исполнила его лучше. Мало ли у Пастернака действительной зауми?
Затем — доклад Симонова о драматургии.
Он должен был докладывать о поэзии, но уклонился.
Я должна признаться, что говорил он умно, и элегантно, и благородно — ни на кого не кидаясь.
6/IIL 47. Страшный поток людей и гранок — страшный — державший меня часов семь — без еды — в грохоте дверей, в ку¬реве — нет, не могу — в физическом и душевном ужасе.
Ивинская приносит газету, где ругают Пастернака и почему-то настойчиво требует, чтобы я зашла к Музе Николаевне24.
Иду, после всего.
Муза Николаевна радушна, поит кофе. Муж ее литератор, — кажется, нуден25. Затея Ивинской: пригласить Бориса Леонидо¬вича читать к Музе Николаевне.
Я звоню ему, приглашаю.
Чувствую во всем этом какую-то фальшь и глупость.
7/Ш. 47. Я с утра в редакцию — там уже ждет Симонов, запер¬шись с Кривицким. Меня принимают; по движениям, по лицу, по голосу Симонова вижу, что он не в духе, замучен, холоден, на ка¬кой-то другой, чужой волне. Говорит отрывисто, официально… Пе¬редает мне стихи ленинградцев — рывками — и вдруг — вскользь:
— Знаете, Пастернака мы не будем печатать. Так.
— Только позвоните ему перед отъездом, К. М., — говорю я. — Скажите сами.
Он как-то неопределенно кивает. А Кривицкий взрывается:
— Незачем тебе звонить… я не ждал от него… крупный по¬эт… что он дал за стихи? ни одного слова о войне, о народе! это в его положении!
— Мне жаль, — говорю я, — что мы просили у него стихов.
— Нисколько не жаль! Просили, а печатать не будем! Нече¬го стоять перед ним на задних лапках!
— Разве не просить у него стихов — значит, стоять на задних лапках?
— Товарищи, товарищи, не надо, у нас еще много дела, — морщится Симонов.
Услышав новость о Пастернаке, Ивинская начинает реветь и ревет весь день, бездельничая, отказывая всем, ничем не помо¬гая мне, — и я испытываю к ней отвращение.
Скоро двенадцать.
Написала письмо Симонову о Пастернаке. Надо успеть пере¬дать.
16/IIL 47. Вчера позвонил Пастернак. Благороднее нельзя было ответить на мое жалкое письмо. Он же еще меня и утешал.
«Всё это пустяки… Важно то, что Вы меня уважаете и я ника¬ким другим не буду… А я сейчас очень рад. Я узнал недавно, что издательство (какое-то английское название) выпускает перево¬ды русских классиков (перечисляет), а из советских (sic!) только два: я и Блок. Я эти переводы видел