Скачать:PDFTXT
Полное собрание сочинений в одиннадцати томах. Том 11. Воспоминания современников о Б. Л. Пастернаке

была главным искушением и, пожалуй, самой большой любовью. Трагедия Юлиана, по-видимому, заключалась в отсутствии воли, в путанице, а может быть, особом складе мысли, он жил как во сне, какими-то темными чувствами, не зная ни самого себя, ни окружающего мира. А если к этому прибавить всегдашнюю ал-коголическую расслабленность, то станет ясным, почему будущее его миновало. Большой надеждой мне казались в ту пору Асеев и Пастернак. В Боброве я не был уверен (та его высокопарная бол¬товня, которая напечатана на обложке «Лирики», не обещала ни¬чего значительного). Асеев в нашем кругу был «залетным гостем», приехавшим в Москву по призыву Боброва искать счастья.

Как-то вечером в феврале или марте 13-го года Бобров при¬вел к Юлиану худого и бледного юношу в студенческой тужурке, весьма неуверенного в себе. Широкое гостеприимство молчанов-ской квартиры тотчас раскрыло объятия неожиданному гостю, скоро ставшему чуть ли не ежедневным посетителем. В тот же ве¬чер я с Пастернаком пошел провожать друзей. Асеев остановился у Боброва, занимавшего маленькую комнату в подвале большого дома на Сивцевом Вражке. В этой комнатке Асеев прочитал нам свою «Ночную флейту» — первую прелестную книгу юношеских стихов. Мы тотчас пришли в восторг, — изящество и грация стихов, подлинный, как мне казалось, романтизм, гармоничность компо¬зиции — все доказывало настоящий вкус и дарование. Несколько стихотворений из «Ночной флейты» были напечатаны в альманахе «Лирика» и явились несомненным украшением этой странной, разнокалиберной книги. Стихотворения Пастернака выделялись в ней совсем по-иному. То был подлинно свой голос, еще не в пол¬ной силе, но уже в основной тональности. Мне стоило большого труда убедить молчановскую квартиру с ее обычными посетите¬лями, и в том числе Боброва, всегда хихикавшего по поводу сти-хов Пастернака, что перед нами поэт большого дарования. Когда это дошло, к нему стали относиться несколько иначе, но все же ценили скорее «оригинальность», чем существо дела. Этого Пас¬тернак боялся, кажется, больше всего, — прослыть вундеркиндом, как его как-то назвал Садовской, естественно, было неприятно и доказать непонимающим свое право именно так писать было не просто. Символизм почти всем привил дурные привычки. Он приучил к ложному пафосу по отношению к простым вещам, ко¬торые во что бы то ни стало хотели превратить в вещания — «гла-голы», а не слова, — так можно определить эту испорченность ес¬тественного вкуса. Об этом весьма невразумительно, но весьма характерно писал Бобров в том же альманахе «Лирика».

Душа, вотще ты ожидала, В своей недремлющей молве, Любовь холодная сияла В ее нетленном торжестве —

Но, опровергнув наши кущи, Как некий тяжкий катаклизм, Открыл нам берега и пущи Благословенный символизм.

Стихотворение называлось «Завет», от таких заветов Пастер¬нак бежал опрометью и зачастую впадал чуть ли не в истерику, вполне понимая, что ему нет места на Парнасе, возвышающемся под знаменами такого «Завета». О «слове» я с ним разговаривал часто, но не на Молчановке, а в университетских кулуарах или в Кафе-Грек. Мы много говорили о Флобере, но в то же время было ясно, что флоберовское понимание слова как точного соот¬ветствия реальности не исчерпывает проблемы, особенно для поэта. Все дело заключалось в том, что для Пастернака слово бы¬ло не смысловой или логической категорией, а, если так можно выразиться, полифонической. Оно могло пленить его своим му¬зыкальным акцентом или же вторичным и глубоко скрытым в нем значением. Помню, ему как-то раз очень понравилось сло¬во «сацердотальный», которое я как-то раз употребил в разгово¬ре. Но самое важное заключалось в особом восприятии мира. Как его назвать, не знаю, но если поэта отличает умение видеть в вещах нечто скрытое от взора заурядного существа того сорта, который Шопенгауэр назвал «фабричным товаром природы», то в этом виденье, естественно, должно произойти некоторое смещение спектральных линий. Отсюда метафоры, тропы — все то, что в учебниках объясняется невыразительным школярским языком. Нужно, кроме того, помнить, что в создании стихотво¬рения участвуют разнообразные силы, из сочетания которых и создается образ.

Поэт не может безнаказанно родиться именно в такое, а не другое время, не может безнаказанно читать те или другие книги или разделять те или другие вкусы. Скажут — это относится ко всем людям без исключения. Согласен. Но все люди не отвечают ни за год своего рождения, ни за книги, которые очаровывали их. Поэт отвечает, и в этом его счастье и его трагедия. Так, перечиты¬вая сейчас стихотворение Пастернака «Сумерки… словно оруже¬носцы роз», можно легко установить, где начинается «свое» и кон¬чается «чужое». Чужое — это эпоха, ее изысканность, налет эсте¬тизма и употребление слов не в собственном смысле. Свое — тема, стремящаяся выбиться наружу и из скрещения слов создать если не самое тему, то ее «настроение». Я полагаю, что стихотворение было бы признано Малларме — символическим в его смысле это¬го слова. Не знаю, сразу ли доступен читателю глубоко скрытый эротический смысл этого стихотворения, раскрывающийся в двух последних строфах. Приступ к эротической теме дается в первых двух строфах сразу поражающим смещением, очень смелым и не¬обычным, смысла слова «сумерки», обозначающего неясный на¬плыв эротической темы:

Сумерки… словно оруженосцы роз, На которых — их копья и шарфы, Или сумерки — их менестрель, что врос С плечами в печаль свою — в арфу…

<...> Таким образом, для выражения длительной и неудачной любви-страсти понадобилось совершенно необычное по своей образной структуре стихотворение. Никто не может разгадать пу¬ти воображения, может быть неясного самому поэту, но характер¬ного для него, — простое и обычное в человеческой жизни пода¬но им в столь далекой и замаскированной форме. <...>

* * *

Между тем приближалось время государственных экзаменов. Весной 13-го года, просмотрев программу и список подлежащих сдаче курсов, я с некоторым изумлением убедился, что и то, идругое требует довольно длительного изучения. <...> Кроме это¬го следовало написать так называемое «кандидатское сочине¬ние», дававшее право на диплом первой степени. Я выбрал тему по теории знания у Бергсона и Шопенгауэра, Пастернак — по фи¬лософии Когена. Мы оба работали в университетской библиоте¬ке, сидя недалеко друг от друга. Я увидел, как большая кипа бума¬ги с каждым днем росла возле моего друга. Он писал быстро, не отрываясь, я старался не отставать от него.

В результате с моим сочинением произошла забавная исто¬рия. Челпанов, прочитав его, пригласил меня к себе в кабинет и, предварительно заперев двери на ключ, заявил, что он «не ожидал от меня такой работы, что это литературное, а не философское произведение, при этом чрезвычайно субъективное», и что он за¬честь его не может. Я отвечал какой-то дерзостью и — получил диплом второй степени. Пастернаку повезло больше. Может быть, потому, что Челпанов никогда не читал Когена и уж конеч¬но не понимал его, может быть, разгон мысли моего друга, за ко-торым он не мог уследить, может быть, боязнь попасть в глупое положение и проявить свое невежество, но спорить с Борисом он не стал и даже, кажется, наговорил ему комплиментов. После всех этих историй с «сочинением» мы вплотную приступили к подготовке, то есть к штудированию учебников. Мы часто гото¬вились вместе, при этом я обычно обедал и иногда оставался но¬чевать в гостиной Пастернаков, на диване карельской березы, хо¬тя ночь обычно проходила без сна, за зубрежкой, иначе нельзя было назвать бессмысленное усвоение кучи фактов. Первым был экзамен по истории Греции. Конечно, не могло быть и речи о том, чтобы за неделю усвоить лекции Виппера и книгу Пельмана, на¬битую точными фактами и цифрами и к тому же написанную в форме конспекта. <...>

Виппер остался очень доволен, поставил мне высший балл и подчеркнул мою фамилию (не знаю зачем) карандашом. <...> Борис тоже выпутался удачно. Потом он мне рассказывал, что до¬ма несколько раз по смешному ученическому обычаю загадывал, какой билет выпадет ему. Делается это просто. Нужно написать на бумажках номера билетов и не глядя вынуть номер. Ему два ра¬за подряд выпадала цифра три. Само собой разумеется, на следу¬ющий день он вытянул тридцать третий билет. <...>

Перед русской историей я чувствовал себя тверже. <...> Готье спрашивал меня о планах крестьянской реформы <...> и поставил высший балл. С Борисом снова случилось забавное происшест¬вие. Гуляя накануне экзамена по Пречистенскому бульвару, он купил шоколадку в обертке с рисунком. Рисунок изображал ка¬кую-то сцену из царствования Бориса Годунова. Само собой, на следующий день он отвечал «Смутное время».

Экзамены по истории философии были анекдотическими. Изнемогавший от жары и усталости Лопатин диким голосом кричал в ответ на ту чушь, которую ему несли специалисты. <...> «Боря, что вы будете делать, если вас спросят о Тертуллиане?» — спросил я Пастернака. «Я скажу: «Credo, quia absurdum*», — сме¬ясь отвечал он. Примерно минут через десять я услышал, как он говорит о Тертуллиане и тягуче произносит: «Credo, quia absur-dum» — «…est», — раздался рядом скрипучий голос Соболевского, сидевшего рядом в качестве ассистента и не потерпевшего опу¬щения «связки». <...>

Книга вторая

Окончание университета означало новую самостоятельную жизнь. <...> Осенью 1913 года, вернувшись из родительского до¬ма в Сураже в Москву, я поселился в Брянских меблированных комнатах. <...>

Тотчас по приезде в Москву я отправился на Волхонку, где не¬ожиданно застал Бориса, собиравшегося на поезд. Немедленно

* Верю, потому что это абсурдно (лат.). 45

мы отправились вместе на Курский вокзал и часа через два прибы¬ли в Молоди, где семейство Пастернаков занимало старый барский дом, комнат восемь или двенадцать. Это была старая усадьба со всеми прелестями барского житья, то есть прудом, садом и лесом и т. п.10 Я слушал стихи и рассказывал о своем летнем пребывании у Листовских. Время проходило в безделье и веселой болтовне, причем неожиданно Леонид Осипович дал нам урок незабываемо¬го в искусстве. Шура, второй сын, собирался поступать в художест¬венное училище и готовился к экзамену по рисунку. Поэтому он рисовал портреты всех приезжавших к ним, в том числе и меня. В общем, я был срисован недурно, но чего-то не хватало. Леонид Осипович подошел, посмотрел, сделал два или три движения ка¬рандашом, и лицо вдруг ожило, «я» стал «я». С Борей мы, конечно, разговаривали о нашей практической деятельности. Если я, нео¬жиданно занявшись преподаванием, сохранил эту профессию на всю жизнь, то, к счастью, с ним не случилось такой беды, хотя при¬шлось пожить в роли воспитателя в одном буржуазном доме11. Воз¬никал, однако, серьезный вопрос: что делать со стихами, которых накопилось довольно много? В общем, мы оба оказались в роли бальзаковских героев, то есть должны были завоевать будущее. Для человека с литературными данными открывалось несколько путей, и каждый из них был тернист. Самым тернистым в эту эпо¬ху был путь

Скачать:PDFTXT

была главным искушением и, пожалуй, самой большой любовью. Трагедия Юлиана, по-видимому, заключалась в отсутствии воли, в путанице, а может быть, особом складе мысли, он жил как во сне, какими-то темными