сделал в жизни все, что хо¬тел… Только бы избавиться от этой боли… Вот она опять…» Воз¬ле него, в помощь Зинаиде Николаевне, две деятельные женщи¬ны: Тамара Владимировна Иванова и Елена Ефимовна Тагер49. Дед бился дней пять, писал и звонил в Союз, в Литфонд, пытаясь устроить Пастернака в хорошую больницу, в отдельную палату. Все было неудачно, пока он сам не поехал в город к некоему бла-годетельному Власову (секретарю Микояна). В конце концов уда¬лось устроить Бориса Леонидовича в больницу ЦК партии и, ка¬жется, даже в отдельную палату.
22 апреля 1958
Поднимаясь по лестнице к Деду, я на мгновение останови¬лась, чтобы перевести дух. И сразу наверху голос: горячий, глухо¬ватый, страстный голос Бориса Леонидовича.
К сожалению, у Деда были: Ираклий50, которого не терпит Пастернак, Оля Наппельбаум и Наталья Константиновна Трене¬ва. Так что мое свидание ни с Дедом, ни с Борисом Леонидови¬чем, в сущности, не состоялось. Но с Дедом я рассчитывала вече¬ром увидеться наедине, а сейчас во все глаза смотрела на Бориса Леонидовича. И слушала во все уши.
Я зашла на середине монолога. Как всегда, запомнить бурный водопад его речи мне оказалось не по силам: словесные шедевры, рождаемые в кипении и грохоте, шли вереницей, один за другим, один уничтожая другой; зрительное сравнение здесь, пожалуй, бо¬лее уместно: они шли, подобные облакам, которые только что напо¬минали гряду скал, а через секунду превращались в слона или змею.
Он говорил об искусстве (я застала конец); о Рабиндранате Тагоре (по-видимому, бранил); о письме, полученном на днях из Вильно от какого-то литовца, который его, Пастернака, призыва¬ет срочно устыдиться романа по причине успеха на Западе.
Мое первое впечатление было, что выглядит он отлично: за¬горелый, глазастый, моложавый, седой, красивый. И, наверное, оттого, что он красив и молод, печать трагедии, лежащая в по¬следние годы у него на лице, проступила сейчас еще явственнее. Не утомленность, не постарелость, а Трагедия, Судьба, Рок.
И еще новизна: его отдельность. Ото всех. Он уже один — он ото всех отделен. Чем? Сиянием своей гениальности?
Но это мощное и щедрое свечение исходило от него всегда. Чем же? Судьбой, Роком? Обреченностью?
По-своему, на свой манер, лицо у него, вопреки загару и здо¬ровью, не менее страшное теперь, чем у Зощенко. Но, глядя на того, сразу замечаешь болезнь. Михаил Михайлович худ, неуве¬рен в движениях, у него впалые виски и жалкая улыбка. Он — «полуразрушенный, полужилец могилы»*. А Борис Леонидович красив, моложав, возбужден, голосист — и — гибель на лице.
Впрочем, подсев ко мне поближе и понизив голос, он пожа¬ловался не на что иное, а именно на болезнь. Болит нога.
— Сильно болит? — спросила я. -Да.
— Зачем же вы выходите в такую мокрую погоду?
— Эта боль больше погоды, больше всего, погода перед нею мелочь…
Он взял у Деда «Свет в августе» Фолкнера, шумно и весело простился с хозяином и гостями и вышел. Я проводила его до во¬рот. Он спешил.
26 октября 1958
Длится пастернаковская страстная неделя.
Сегодня «Правда» спустила на Пастернака Заславского.
Этот «публичный мужчина», если воспользоваться термино¬логией Герцена, из тех, кто торгует красой своего слога, призван, видите ли, напомнить Пастернаку (он — Пастернаку!) о совести, о долге перед народом.
Все тонет в фарисействе…
Все это давно уже нашло свое изображение в 66-м сонете Шекспира и в «Гамлете» Бориса Леонидовича.
Где-то он сейчас? Что с ним? Каково ему?
Глядят на меня с газетных страниц кавычки — излюбленный знак того жаргона, на котором изъяснялись у нас журналисты
* Первая строка из стихотворения А. Фета.
палачествующего направления; так и вижу через десятилетия: «деятельность» — в кавычках, «группка» — в кавычках, «школ¬ка» — в кавычках; теперь: «награда» — в кавычках, «мученик» — в кавычках.
Только два слова — враг народа — всегда употреблялись без кавычек. И еще два: внутренний эмигрант. 27 октября 1958
Может ли Борис Леонидович чувствовать себя оскорблен¬ным статьей Заславского?
В 1938 году у меня был один спор с Г.: ощущает ли человек, когда его бьют в кабинете следователя, оскорбленность? или одну только боль? Я говорила — да, ощущает оскорбление, Г. гово¬рил — нет. «Представь себе, — объяснял он, — что ты идешь по улице и тебя за ногу кусает собака. Рана глубокая, укус гноится, у тебя гангрена, ты страдаешь, ногу отнимают, ты остаешься кале¬кой. Естественно, ты чувствуешь себя несчастной, но — оскорб¬ленной ли? Оскорбить человека может, — говорил он, — только человек; кирпич, упавший на голову, наносит рану или смерть, но не наносит оскорбление».
Заславский, рядом с Борисом Леонидовичем, да и просто с любым порядочным человеком, всего лишь собака, науськивае¬мая на… Может ли Борис Леонидович чувствовать себя оскорб¬ленным?
Да, я думаю, может. Потому что Заславский, какой бы он там ни был, все-таки человек. И потому, что побои эти наносятся сло¬вом и слова читают не собаки, не кирпичи, а люди…
Звонила в Переделкино. Деду хуже. Давление не снижается. Сна нет. Не потому ли, что там побывал Коля и заразил его об¬щим страхом, царящим в Союзе писателей? И своим собствен¬ным в придачу — за то неловкое положение, в которое попал Дед?
Я-то считаю, что Дедовым поступком, совершившимся впол¬не естественно, следует гордиться, а как думает Коля — Бог весть.
К вечеру в городе распространился слух: Пастернак исклю¬чен из Союза писателей. Какой-то президиум собрался и исклю¬чил. Или правление. Черт их знает. У нас сейчас много правле¬ний, я не в состоянии запомнить, что — что и кто где.
Но как бы там ни было, я — член Союза, стало быть, и я ис¬ключила его.
Когда исключали Ахматову, мне было легче. Не потому, упа¬си Боже, что мы тогда, после ссоры, еще не начали снова встре¬чаться, и не потому, что я любила ее поэзию меньше, чем стихи
Пастернака. Нет, речь Жданова меня оскорбила, унизила — за нее, за нас всех, за Россию.
Но тогда мне было все-таки легче: я не была еще членом Союза.
А теперь — теперь — я тоже в ответе.
Пастернак называл меня своим другом. У меня есть его фо¬тография с надписью: «Большому другу моему…»
Он возил меня на чтения своего романа. Он доверял мне.
Да если бы и не друг! Какая огромная часть созданного им мира стала моим!
Постоянно становится мной*…
Не становится — стала… И «Отплытие», и «Приедается все», «Не как люди, не еженедельно», и речь Шмидта, и «Я тоже любил, и она жива еще», и вся «Сестра моя жизнь», и «Рослый стрелок, осторожный охотник», и «В больнице». Всего не перечесть. И «Ав¬густ», и «Гамлет», и стихи из романа…
28 октября 1958
С утра, встревоженная состоянием Деда, я поехала в Пере¬делкино. Он лежал у себя на диване, укутанный одеялом по самое горло: балконная дверь полуоткрыта.
Глаза несчастные, потому что работать нельзя, и три ночи не спал, и, конечно, Пастернак, Пастернак.
Думает он, разумеется, только о том, что случилось. Эти мыс¬ли подняли давление, лишили его сна, уложили в постель. Не знаю, известно ли ему уже, что Пастернак вчера исключен из Союза?..
Я читала ему вслух какой-то роман Томаса Гарди, из середи¬ны, с того места, где кончила Клара51, не понимая ни единого слова, но «с толком, с чувством, с расстановкой». Он сначала буд¬то вслушивался, потом опустил веки. Я отмахала еще страницы три и вгляделась в него, как столько раз вглядывалась в это засы¬пающее лицо в детстве. Спит? Притворяется? Хочет, чтобы я уш¬ла? «Иди, иди, Лидочек, я сплю», — пробормотал он, и я вышла.
Спустилась, побродила по мокрому снегу и вдруг поняла, что я сейчас сделаю: пойду к Пастернаку.
Я с жадностью ухватилась за эту мысль.
По ту сторону нашей улицы, между нами и воротами Сель-винских, у обочины стояла машина. «Победа», что ли? Она и ут¬ром, когда я пришла со станции, была тут же; я еще подумала тогда:
* Строка из поэмы Д. Самойлова «Ближние страны».
вот кто-то приехал мешать Деду, надо не пустить, а может быть, это к Сельвинским? И сразу же забыла про нее. Сейчас я рассмо¬трела четверых одинаково одетых мужчин, погруженных в чтение одинаково раскрытых газет. На меня они даже и не взглянули, но, идя своей дорогой к шоссе, я все время чувствовала затылком провожающие меня восемь глаз.
Я свернула на шоссе, потом на улицу Пастернака, имеющую наглость именоваться улицей Павленко. Тут, за поворотом, я им уже не могла быть видна. Зачем они там торчат? Объект наблюде¬ния — Дедова дача? Вряд ли. На пастернаковской дороге пусто, никого. Заборы слева, канава и поле справа. Бесконечно тянется фединский забор. Я никогда не думала, что он такой длинный. Что я скажу Борису Леонидовичу? Как перенесу сегодня обыч¬ную грубость Зинаиды Николаевны?
Сегодня этот короткий путь казался мне удивительно длин¬ным. Я шла мимо глухих заборов, по пустой дороге, мимо канавы и поля. Кругом — никого. Но, к стыду моему, страх уже тронул меня своей лапой. Я чувствовала, что не они, а я сама уже подо¬зрительно кошусь на кусты, на канаву, на знакомую тропу, пере¬секающую поле… Так, наверное, ходят люди по дорогам оккупи¬рованной местности: все свое, родное, знакомое и в сущности ни¬чем не измененное, оно вдруг становится источником страха.
Подойдя к воротам, я каждую секунду ожидала окрика: «Стой!» *
Толкнула калитку. Вошла. Во дворе пусто; я подалась к боко¬вому, правому, кухонному крыльцу. «Дома Борис Леонидович?» — «Дома». Работница побежала сказать ему и, вернувшись, объяви¬ла: «Идите через двор, он вышел вам навстречу». Он в самом деле шел по двору, вглядываясь в меня и не узнавая. Серая куртка, се¬рые брюки, заправленные в сапоги. Узнав, убыстрил шаг и обнял меня.
— Исключили?—спросил он. Я кивнула.
— В газетах уже речи… и всё? У нас еще не было почты.
— Нет, только самое постановление. Я поглядела мельком.
* Как я узнала впоследствии от Вячеслава Всеволодовича Иванова, прямо напротив дачи Пастернака в этот день и еще 2-3 дня спустя дежурил «виллис», оснащенный подслушивающими приборами. Стоял он по другую сторону поля, мимо которого я шла (то есть довольно далеко), потому я его и не видела.
Он повел меня в дом. Помог снять пальто. Мы вошли в ком¬натку налево, маленькую, где только рояль, а на стенах — рисун¬ки отца.
Усадил меня, принес другой стул и сел прямо напротив. В яс¬ном дневном свете я увидела желтоватое лицо, блестящие глаза и старческую шею.
Он заговорил, перескакивая с предмета на предмет и переби¬вая себя неожиданными вопросами:
— Как вы думаете, и Лёне они сделают худо?
— Как вы думаете, у меня отнимут дачу?
Рассказал, что вчера поехал в город с намерением явиться на собрание, но в городе ему сказал кто-то, будто состоится общее собрание, и он