Скачать:PDFTXT
Полное собрание сочинений в одиннадцати томах. Том 11. Воспоминания современников о Б. Л. Пастернаке

Казимировна знала о моем отношении к Пастерна¬ку. Мы с нею много о нем говорили, она давала мне все новые стихи, которые от него получала, и ей хотелось, чтобы я встретил¬ся с ним. Однажды, когда я был у нее, забежал по делу Борис Лео¬нидович. Он торопился, посидел совсем немного и ушел, но обе¬щал, что специально придет в гости познакомиться с ее молодыми друзьями. Действительно, скоро Марина Казимировна пригласи¬ла меня и Женю Левитина, моего ближайшего друга, очень подру¬жившегося в те годы с нею и Настей, чтобы встретиться с Борисом Леонидовичем.

Он пришел, как всегда оживленный, уже в прихожей начал что-то говорить, казалось, спеша что-то объяснить, рассказать о важном и только что понятом. Передать, как говорил Пастер¬нак, по-моему, еще никому не удавалось. Он сразу поражал напо¬ром и оригинальностью мысли. Разговор, а точнее его монолог, оттолкнувшись от любой случайной точки, немедленно восходил куда-то высоко к мировоззренческим основам, и уже оттуда и вне обыденной рациональной логики приходили суждения, умоза¬ключения, почти максимы. Я знаю несколько попыток передать его разговор — у Вильмонта, у Гладкова, у Маслениковой. Гладко¬ва обвиняют в том, что у него это литературная композиция, ис¬пользующая статьи, письма и «Доктора Живаго». Но это удачная и близкая реконструкция, и Борис Леонидович действительно ча¬сто говорил очень близко к тому, что потом писал. 3. А. Маслени-кова, отрывочно и кратко записывавшая свои с ним разговоры во время сеансов, когда он ей позировал, передала спонтанность и кажущуюся бессвязность его высказываний, результат того, что он опускал все тривиальные промежуточные звенья, считая их са¬мо собой разумеющимися, и оставлял только основания и выво¬ды. К сожалению, эта непосредственная живость ее записей силь¬но выцвела при последующей литературной обработке8.

Речь Пастернака захватывала и приковывала внимание не¬медленно. И в ней не было ничего от «шаманства», о котором, по чьим-то воспоминаниям, якобы говорил Мейерхольд. Неожи¬данностью ассоциаций, яркостью, свежестью и глубиной она, в сущности, больше всего напоминала манеру «Охранной грамо¬ты» или его ранних стихов, до того, как он пришел к столь ценив¬шейся им простоте позднего периода. И, так же как его ранние стихи, она покоряла еще до того, как ты успевал осознать, что и о чем он говорит.

В тот день Пастернак, конечно, говорил обо всех владевших им в ту пору мыслях. У меня записано: «говорил о христианстве, о смысле истории» и потом подробнее. Не стану эти записи при¬водить, потому что гораздо лучше об этом же написано в «Докто-ре Живаго». Уходя, он надписал мне, Жене и Насте машинопис¬ные тетрадочки своих новых стихов.

Я бросился уходить вместе с ним. Нам обоим было в одну сторону, в Замоскворечье, и по дороге я заговорил с ним о его ранних стихах. Я не понимал его отказа от своих ранних вещей. Даже какого-то их осуждения. Я ему сказал об этом. Он отвечал мне. Опять не берусь пересказывать его слова. Но то, что он гово¬рил тогда, дало мне ключ к пониманию внутреннего движения, которое привело к «Доктору Живаго» и к новой манере в стихах. Искусство — это диалог, оно предполагает зрителя и должно гово¬рить на языке своего времени, питаться из того же воздуха, кото¬рым питается жизнь. Воздухом своего времени действительно питалось его раннее творчество. Но с тридцатых годов, вероятно, отчасти и под влиянием бесчисленных осуждений, Пастернак пе¬рестал верить в читателя. Довольно многочисленные на самом деле любители его стихов, в том числе и из молодого поколения, вероятно, казались ему не характерными, книжными, принявши¬ми его не из жизни, а из старых журналов. Он поверил, что мно¬гим, большинству даже, Сурков, Симонов и Твардовский говорят больше, чем он. Он не видел отклика на свои стихи и думал, что его нет. И обвинял в этом себя. В своих прежних книгах он видел герметичность, искусственность, усложненность, расчет на очень искушенного читателя. Я готов был признать, что это все было в двух первых книгах до «Сестры».

Но Пастернаку так много хотелось сказать выстраданного, об¬думанного. Он сам так изменился со времени своих ранних книг, что прежний стиль стал для него обузой. Он испугался того, что из¬меняет основной для него толстовской, учительной традиции рус¬ской литературы. Ему хотелось быть проще, прямее, доступнее.

Освободившись к послевоенным годам совершенно от идео¬логического давления извне, Пастернак все же слышал какую-то правду в требовании создать новый язык, новую поэтику, более отвечающую новому времени, новому человеческому поколению, которое оформилось после войны. Очень реалистично и с надеж¬дой относившийся к ходу истории, очень чуткий к нему, он эти требования времени принимал всерьез. Тем более что он уже знал, что и как он скажет этому новому.

До войны он еще отчасти верил и в идеологические требова¬ния и пытался писать свой роман (главы о Патрике, о 905 годе) на основе, к тому времени сильно износившегося и пощипанного, дореволюционного интеллигентского, восходящего еще к народ¬ничеству, мировоззрения, и у него ничего не получалось. Он чув¬ствовал себя в безнадежном положении человека, взявшегося за квадратуру круга. Но после войны он обрел широкую идеологи¬ческую основу в очень свободно понятом христианском миро¬воззрении, очищенном от наслоений клерикализма, мешавших людям нескольких предыдущих поколений видеть его истину. Об этом написано стихотворение «Ты значил все в моей судьбе».

Это новое мировоззрение так упрощало ставшие перед этим невыносимыми отношения с миром вокруг него и с историей, что оно естественно слилось с новой, упрощенной поэтикой, кото¬рой он с трудом и с неудачами добивался более десяти лет. Пер¬вые же плоды этого нового понимания, стихи Юрия Живаго, по¬казали, как живо и естественно это соединение, как оно успешно. Поэтому Пастернак и считал роман «Доктор Живаго» своим глав¬ным свершением и с долей раздражения относился к друзьям и знакомым, защищавшим его старую поэтику и тем самым как бы требовавшим от него вернуться в уже прожитое время со все¬ми его неразрешимыми тупиками.

Пастернак с самого начала считал своим прямым долгом на¬писать о революции и ее последствиях. Но эта тема требовала от него и нового языка. Теперь, когда прослежена его тридцатилет¬няя борьба за понимание главных событий времени, начавшая¬ся камскими главами 1918 года («Безлюбье») и закончившаяся «Доктором Живаго», это должно быть ясно всем. Но тогда это вы¬зывало смущение и недоумение.

Мы расстались с ним у его подъезда в Лаврушинском переул¬ке. Эта встреча была огромным событием в моей жизни. Пастер¬нак освещал все вокруг себя. И свет его проникал далеко.

Еще через полгода, зимою 1948/49 года, я читал первую часть «Доктора Живаго», перепечатанную и сшитую толстой тетрадкой и выпущенную автором в широкий круг своих друзей. Появление «Доктора Живаго» было «выстрелом в ночи», но только выстре¬лом бесшумным, когда «Не потрясенья и перевороты Для новой жизни открывают путь, Но откровенья, бури и щедроты Души вос¬пламененной чьей-нибудь».

Это был самый страшный, самый неподвижный из послево¬енных годов. Рождалось какое-то египетское ощущение окаме¬невшего и ставшего государственным времени. Антисемитская кампания, новая волна арестов, ежегодное всенародное изучение

«Истории ВКП(б)» и трудов по языкознанию, пышное праздно¬вание семидесятилетия Сталина, «поток приветствий», не исся¬кавший, кажется, до самой его смерти, зловещий XIX съезд — все это становилось символом новой эпохи, обещавшей, что она бу¬дет вечной.

Но читавшие стихи Пастернака, читавшие «Доктора Живаго» уже видели все по-другому. Рушилось средостение между тобой и миром. Мы жили в окружении мертвых политических мифов и страхов. Мертвое хватало и подавляло все живое. Но узнавши Пастернака, нельзя было больше принимать это мертвое всерьез. То, что он назвал «магией мертвой буквы», уничтожалось его жи¬вым словом.

Культура, история, искусство, человек и общество — все вдруг осветилось новым и живым светом. Слова об истории и христи¬анстве из записок Николая Николаевича Веденяпина* преобра¬зили наше понимание этих предметов. Это было живое современ¬ное слово, сказанное о насущных и острых вопросах мировоззре¬ния. Наше поколение, поколение, прочитавшее «Доктора Живаго» в пятидесятые годы, никогда не уйдет от формообразующего вли¬яния его идей.

Позже, познакомившись с Бердяевым, Франком, Тейяром де Шарденом, мы смогли узнать истоки этих концепций, увидеть их происхождение из свободной мысли русского религиозного воз¬рождения начала века и даже заметить в них остатки еще не пре¬творенного рационализма XIX века, но тогда это все было абсо¬лютно новым для молодых людей тех лет. Нас было не так много в то первое время, читавших уже роман, и это сразу ставило нас в особые, доверительные отношения. Я вспоминаю, как году в 1949 зимой, на концерте Рихтера в зале Клуба ЗИС, в перерыве меня познакомили с молодой женщиной, немного старше меня, объяснив ей, что я тоже читал «Доктора Живаго». Ее первый во¬прос был, а как я отношусь к христианским идеям романа и не вызывают ли они у меня протеста. Как это ни странно сейчас, но это был естественный по тем временам вопрос. Причем протест подразумевался не с точки зрения верности этих идей христиан¬ству, а с примитивной атеистической точки зрения. Я же понял христианство в «Докторе Живаго» не только как универсальное воззрение, но и — прежде всего — как религию свободы. Как-то эта черта раньше от меня ускользала. Слова «всякая стадность —

* Героя «Доктора Живаго».

прибежище неодаренности», «истину ищут только в одиночку и порывают со всеми, кто любит ее недостаточно» тогда меня осо¬бенно глубоко поразили, как и слова о том, что на свете немного вещей, которым надо сохранять верность. Позже, размышляя об этом, я понял, что был прав не только в отношении «Доктора Живаго», но и в отношении христианства. Действительно, слова Христа — «и познаете истину, и истина сделает вас свободными» открывают нам именно такое понимание. Если мы вспомним, что Христос говорит: «Я есмь Истина», то становится очевидным, что тождество Христос, Истина, Свобода лежит в самой основе христианства. Поэтому Пастернак в «Живаго» действительно открывает нам важнейшую черту христианства, о которой слиш¬ком часто забывают и забвение которой бывало чревато долгими и тяжкими заблуждениями, от которых мы начинаем понемногу избавляться.

Следующей зимой Марина Казимировна пригласила моих родителей и меня слушать чтение начала второй книги. Это были главы о приезде Юрия Живаго в Москву с фронта, о московской зиме 17-го года и отъезде в Варыкино. Пастернак читал долго и увлеченно. Он сам смеялся, передавая речь дворника Маркела или возницы Вакха. Что-то он, вероятно, пропускал, но я помню свое впечатление от нескольких сцен: разочарование в вернув¬шемся из-за границы Николае Николаевиче, топку печи в Сивце¬вом Вражке, первое известие об Октябрьской революции в Сере-бряном переулке на Арбате, тиф Юрия Андреевича с двумя Садо¬выми, поставленными на стол в свете лампы.

В этой части изменилась как будто сама

Скачать:PDFTXT

Казимировна знала о моем отношении к Пастерна¬ку. Мы с нею много о нем говорили, она давала мне все новые стихи, которые от него получала, и ей хотелось, чтобы я встретил¬ся